Особенно тревожил меня совершенно новый феномен — моя мать последовательно и непреклонно не желала встречаться со мной взглядом. Даже обращаясь ко мне, она отворачивала голову, глядя куда-то в сторону. Она еще не знала, что моя любовь была отвергнута и не сулила мне отныне ничего, кроме страданий. Встречаясь взглядом с отцом, который встречал его бестрепетно и открыто в абсолютном молчании, я с горечью думал о несправедливости всего этого. Когда я упрекнул его за то, что он не ответил на мой вопрос, он признался с извиняющейся улыбкой, что не может думать ни о чем, кроме Шиви и того, что с нею происходит в Индии: что она ест, где она спит…
— Перестань изводить себя, — сказал я ему. — Ничего плохого с ней не происходит. У Микаэлы есть особый талант находить безопасный выход из самых сомнительных ситуаций. — Отец слушал меня и кивал. Но успокоенным не казался.
В конце нашей трапезы он попросил мать помочь ему найти его талес, поскольку выяснилось, что старый привратник на его работе пригласил всех сотрудников на празднование бармицвы его внука, которое должно было состояться завтра в синагоге, расположенной в одном из новых пригородов, выросших в последнее время вокруг города.
— Ты что, и в самом деле собрался тащиться туда? — в изумлении спросила мать. — Что ты там потерял? Я уверена, что на самом деле никто не ожидает, что ты придешь.
Но отец настаивал на своем. Он был убежден, что приглашение шло от всей души. Этому простому человеку было важно, чтобы мой отец удостоил бар-мицву его внука своим присутствием. С несвойственным ей пылом мать пыталась отца отговорить. И тут странная мысль пришла мне в голову — она боялась остаться одна! Наедине со мной остаться дома, после того, как я вовлек ее против ее воли в историю моей любви. Которая, по-видимому, до сих пор наполняла ее негодованием и шокировала до глубины души.
Это явилось причиной, почему, несмотря на страшную усталость — результат всех моих бессонных ночей, — я решил избавить моих родителей от своего присутствия и вскоре после ужина, взяв машину отца, отправился навестить Эйаля, которого я не видел уже тысячу лет. Он и его жена перебрались жить к матери Эйаля, которой становилось все хуже и хуже. И хотя я знал, что совместная жизнь со старым и больным человеком дастся Хадас нелегко, тот факт, что это избавляло их от необходимых расходов на квартиру, мог примирить Хадас с неудобствами. Хадас, открывшая дверь, тут же принялась целовать меня с необыкновенной теплотой, поминутно спрашивая, нет ли каких-либо новостей от моей, как она ее называла, «индийской леди». Эйаль, судя по всему, задержался в больнице, и Хадас собиралась вскоре заехать за ним на машине. А пока что мы сплетничали. Хадас заметно прибавила в весе и выглядела умиротворенной и довольной; похоже, семейная жизнь нравилась ей. Мы говорили о Микаэле и об Индии.
— Этого следовало ожидать, — сказала Хадас. — С минуты, когда она вернулась, она не переставала говорить о своем намерении уехать туда снова. Когда мы удивлялись той быстроте, с которой она, Бенци, согласилась выйти за тебя замуж, она сказала: «Бенци — врач. И как врач он всегда найдет там какую-нибудь работу. В Индии».
О Шиви Хадас даже не упомянула, как если бы девочка была естественным продолжением ее тела. А потому, когда я начал жаловаться ей, как я скучаю по ребенку и с какой болью смотрю каждый день на ее пустую кроватку, она спохватилась, что теряет время, и что ей давно уже пора было ехать в больницу, чтобы забрать Эйаля. Перед тем как отправиться, она разбудила свою свекровь, которая знала, что я собираюсь приехать, и просила Хадас как-то заполучить меня.
Мать Эйаля не вставала с постели, а потому пригласила зайти в ее спальню, в которой все оставалось таким же, как во времена моего детства, за исключением инвалидного кресла, которое стояло рядом с ее кроватью, что удивило мена и наполнило глубоким сочувствием. Она успокоила меня; легкий румянец промелькнул у нее на лице, когда она, заметив мою реакцию, сказала, что все не так плохо, и что на самом деле инвалидная коляска ей не совсем уж необходима — она пользуется ею от случая к случаю, да и то потому лишь, что ногам ее тяжело справляться с весом тела. Что, похоже, было чистой правдой — с тех пор, как я в последний раз видел ее, она прибавила немало килограмм. Она явно обрадовалась, увидев меня, и сразу начала рассказывать массу историй из жизни ее сына и невестки, но мое сердце, полное собственных моих печалей и боли, слабо отзывалось на заботы других людей, пусть даже они были старыми друзьями. Моя усталость, вызванная волнениями последней недели тоже давала о себе знать. А потому, глубоко утонув в обтянутом коричневым бархатом старом кресле, я вдыхал знакомый мне запах просторной спальни, до тех пор, пока под звуки ее голоса глаза мои не закрылись сами собой. Она улыбнулась. Сквозь легкий прерывистый сон, спустившийся на меня, я видел, как она поднялась, поразив меня невероятными размерами, закуталась в свой халат, втиснулась в инвалидное кресло и покатила ко мне, чтобы набросить мне на колени одеяло, а затем выкатилась из спальни, теплота и уют которой в соединении с моей депрессией пробудили во мне желание исчезнуть из этого мира или раствориться в нем.
Когда Хадас и Эйаль вернулись после продолжительного отсутствия, нам не удалось насладиться обществом друг друга, как мы на то рассчитывали, и вот почему: даже после долгого и тяжелого дня, проведенного в больнице, Эйаль не хотел говорить ни о чем, что так или иначе не было бы связано с медициной и его работой. Особенно интересовало его то, что произошло с Лазаром во время операции на открытом сердце, а также не изменится ли для меня к худшему ситуация в больнице после того, как директор, чьим благорасположением я, как ему кажется, пользовался, умер. Но я, несколько ошеломленный и не пришедший окончательно в себя после того, как ненадолго вздремнул, отвечал ему обще, абсолютно не удовлетворив любопытство Эйаля, который был страстным любителем сплетен, касающихся драматического противостояния между врачами и способных пробудить его переработавшуюся душу от усталости и летаргии. Лишь его мать, полностью проснувшаяся и нашедшая в себе даже силы подняться из инвалидного кресла, отправилась на кухню, чтобы, несмотря на полночный час, предложить нам как следует перекусить. И мы перекусили горячими — прямо из печки — пирогами, которые я, в основном, и смел, невзирая на поздний час.
Когда же я добрался до дома — далеко за полночь, — то не поспешил, как обычно, на кухню, чтобы поискать чего-либо съедобного, перед тем как отправиться в постель, а просто сидел в темноте гостиной, размышляя о том факте, что, хотя я, зная свою мать, мог поклясться, что в эту минуту она лежит в своей постели без сна, она не отважится выйти, как обычно, ко мне, как если бы ее пугала сама эта возможность. Что касается меня самого, то я совсем не возражал бы против тяжелого, но неизбежного выяснения отношений между нами прямо сейчас, в середине ночи. Молитвенная накидка моего отца, талес, лежала на столе, отглаженная и аккуратно сложенная, свидетельствуя о том, что его решимость оказалась сильнее ее страха перед необходимостью остаться наедине со мной, и завтра, хотим мы того или нет, его отсутствие вынудит нас это сделать. В этом была причина того, что я отворачивался, проходя мимо открытой двери их спальни, — а потому не видел, как она лежит без сна, — прямо отправившись в постель. И в совершеннейшем отличии от мук бессонницы, от которой я настрадался за прошедшие ночи, даже до того, как я мог свернуться в позе эмбриона, чтобы дождаться поддержки в виде настоящего сна, проблески сознания окончательно покинули меня, как если бы присутствие моих родителей в соседней комнате, пусть даже исполненное враждебности по отношению ко мне, в эту минуту действовало на мою нервную систему с той же силой, что и инъекция дормикума.
Возможно оттого, что сон так стремительно обрушился на меня, у меня не возникало ни малейшего желания просыпаться. Единственное, что я испытывал — это чувство подавленности, еще более усиливавшееся от шагов моей матери, мягких, но звучных. Было уже очень поздно, и то, что моя мать не пожелала разбудить меня до того, как отец ушел, говорило не о том, что ее заботила моя усталость, но о ее страхе перед продолжением моих признаний. Чтобы как-то облегчить ее жизнь, я не отправился прямо на кухню, чтобы позавтракать, а прошел в ванную принять душ, после чего долго брился, а вернувшись из душа в свою спальню, не торопясь, оделся и лишь после этого, умытый и одетый, точь-в-точь как какой-нибудь киногерой, чья обворожительная внешность свидетельствует о благопристойности и уверенности в себе, я заглянул в гостиную, которая утопала в умиротворяющем свете зимней субботы в Иерусалиме.
Она сидела в углу дивана, обитого материей зеленого цвета, которую они купили во время их последнего посещения Англии. На большом расстоянии от глаз она держала книгу; длинная напряженная шея делала ее похожей на печальную усталую птицу. Голос, полный сдерживаемых эмоций, струился из приемника, прерываемый лишь самодовольными пояснениями ведущего музыкальных программ. Она почувствовала мое присутствие мгновенно и посмотрела прямо на меня, не сделав попытки подойти, а затем произнесла: