абсолютно доверял во всем, что связано с бытом. С него было снято абсолютно все — все заботы. Он это понимал и ценил».
Вадим Абдрашитов рассказывает, что только к концу работы над фильмом «Остановился поезд» он узнал, что Олег Борисов серьезно болен. «Обычно нормальный актер, — говорит Абдрашитов, — оповещает о любом своем чихе всю съемочную группу. Все моментально узнают, что у нашей примы сегодня немножко насморк, немножко болит голова, это превращается обычно в некую проблему. А Борисов во время наших перерывов в съемочных делах, а мы снимали под Москвой, ездил в Ленинград на переливание крови, никому о том, ради чего он уезжает, не говоря».
Однажды Абдрашитов поинтересовался у Олега Ивановича причиной его отъездов «по графику». Ответил Борисов неохотно, уклончиво, не желая, как понял Вадим Юсупович, «вызвать сочувствие»: «Гемоглобин… переливание крови… ничего страшного…»
Серьезные обострения относятся к последним двум годам жизни, когда ему было по-настоящему тяжело, и Алла с Юрой ощущали необходимость уже следить за ним, не отпускать одного. А до этого он не подавал никаких признаков. Мужественный человек, сам справлялся. «Я понимал, — рассказывал Юрий, — что папе очень трудно, но тем не менее он находил в себе силы каждый день вставать, ехать на съемки, в театр. Помню, когда отец репетировал в моем спектакле „Пиковая дама“, он вдруг простудился. А так как иммунитет ослабленный, герпес у него высыпал по всему лицу. Посмотрел на него: „Так, папа, мы остаемся дома, я отменяю репетицию“. Он удивился: „Зачем?“ И в таком виде поехал на репетицию — ничего не стеснялся. Очень мужественный был человек».
«Есть только одна цель — вперед! — говорил Олег Иванович. — Сколько раз я это слышал: с партией, с именем Товстоногова… Я так и делал. А сейчас понимаю: единственно верное движение — назад! Человек — это возвращение к истокам, к церковной свече, к четырехстопному ямбу, к первому греху, к зарождению жизни. Назад — к Пушкину, Данте, Сократу. К Богу… и тогда, может, будет… вперед».
О самой возможности смерти Олега Ивановича Алла Романовна и Юра задумались за три дня до нее, когда его увезли в реанимацию. И к его уходу готовы не были. Даже находясь в больничной палате, Борисов продолжал читать, слушать музыку, хотя был уже худ и слаб до предела. «Но в нем, — говорил Юра, — ощущалась такая невероятная сила духа, что мы даже представить себе не могли, что этого человека скоро не станет. А день, в который он умер, столь прекрасен! Страстная неделя, Чистый четверг». Олег Иванович много раз до этого оказывался на пограничной — «жизнь — смерть» — территории и всегда возвращался из безнадежных, казалось, ситуаций — в Краснодаре, Болгарии, Израиле, Москве… Возвращался и Аллу с Юрой приучил к тому, что непременно вернется. До последних дней он фантазировал о новых ролях, от него шла привычная энергия. «Я навестил его, — рассказывает Леонид Хейфец, — в один из таких страшных мигов его жизни… Здесь были горящие глаза, сжигающая душевная работа и… не было тела! Он рассказал мне, что чувствовал, видел в момент ухода из жизни — накануне…»
Внезапности в его смерти не было никакой, потому что при таком заболевании вообще не живут долго. Внезапность была только в том, что ни Алла Романовна, ни Юра не были готовы принять уход Олега Ивановича. Он прошел столько кругов этой адовой болезни, когда на каждом круге ему говорили: все уже, конец, а он продолжал жить, что казалось: и на этот раз он болезнь переборет.
Последней была встреча Аллы Романовны и Юрия с Олегом Ивановичем, когда он уже был в реанимации. Их пустили. Он мучился, но был без сознания, и дежуривший врач сказал, что давление падает. Была Страстная неделя, он умер в Чистый четверг, и его хоронили в Пасху. Обычно в Пасху не хоронят. «Но так, — говорил Юрий, — решил его священник, который крестил и венчал папу с мамой, — отец поздно крестился, и они решили с мамой венчаться за несколько лет до его смерти. Это было не отпевание, а какие-то колядки, праздничные песнопения — такая сюрреалистическая картинка совершенно не соответствовала ритуалу, но нам это помогло вернуться к жизни».
Юра вспоминал, что у него «ум за разум заходил», когда отца отпевали, а везде звучало: «Христос воскресе!» Это был второй день Пасхи. «Представьте себе, — говорил Юра, — у нас тело лежит, а тут сами собой льются слезы радости. И отпевали его почти у самого алтаря, как особо значимого для страны человека, что, по-моему, тоже очень символично».
Так получилось, что похороны стали последним спектаклем Олега Борисова, и он оказался величественным и светлым.
«Я не могу сказать, — говорил Юрий Борисов, — что мы были чем-то обделены, но когда уходит большой артист, наша страна проявляет полную незаинтересованность. Они считают, что памятник делать не нужно. Мемориальные доски надо срывать. Потому что это напоминает колумбарий».
«Если задуматься, — рассуждал Олег Иванович, — сколько раз за свою жизнь я умирал не своей смертью? Сколько жизней прожил — банально звучит, да? И что интересно: когда умру я, на самом деле умру, то кое-кто из моих героев, может быть и не самых любимых, еще поживет. Скажем, Голохвостый. Это все не исследовано: в какой степени мы приближаем или удаляем свой конец тем, что умирает Гарин, Кистерев, Павел Петрович Романов? Кистерев — самая мучительная моя смерть».
Смерть он играл с вызовом. Как артисту ему было это очень интересно. А Юрий признавался, что ему наблюдать за такими вещами было тяжело. Особенно это относилось к спектаклю «Павел I». Смерть в театре и кино — совершенно разные явления. На сцене у умирающего персонажа живой голос — крик, стон, поэтому все переживается острее. Смерть Павла Юрий терпеть не мог. Даже из зала старался выйти в этот момент.
В декабре 1978 года Борисов в очередной раз оказался в Институте переливания крови. Понимал, что залег, скорее всего, надолго: в последнее время испытывал слабость, шатало и хотелось спать.
«Бабуся, — вспоминал, — говорила в детстве: „Шатай-Болтай, недалеко Валдай“. Нет, тут не Валдай. Из окна моего изолятора вид — унылей не придумаешь: облезлая стена и ржавые трубы. За этой стеной — Суворовский. Ведет прямо к Смольному.
После обеда зашел главврач, оттянул мои веки, ужаснулся и спросил: „Сколько?“ Я ответил: „Сорок девять. И лет, и гемоглобина“. — „Будем повышать. Придется полежать месяц, а то и полтора“. Меня это не обрадовало: Новый год, значит, здесь.
Вогнали в меня кровь некоего Маликова, потом кровь двух женщин — Ядранской и Каталашвили: полная дружба народов! Приятно, что медсестра Алиса, увидев меня утром, тут же констатировала: „Да