считать символизмом XV века.
В Верлене в новом обличье восстали Шарль Орлеанский, Ронсар и Вийон, поэзия средневековых труверов и школяров. Со старофранцузской поэзией и вагантами его сближает не только прерывистая ритмика, но полнота выражения чувств, раскрепощенность, сознательное противостояние галантностям и «красивостям» куртуазной поэзии.
Почему небесные слова всегда произносят не сильные, но сирые, не святые, но грешники-горемыки, не повергающие, но поверженные, чей стон и есть самая виртуозная песнь?
Что главное в нем? Музыка чувств или боль утраченной надежды? Беспредельная языковая свобода или чарующая меткость? Непринужденная ясность или рвущаяся наружу жизненность? Духовность или непосредственность, проникновенность или буквальность?
Гениальность Верлена в том, что ему было дано увидеть и ощутить мир совершенно по-своему, но так, как стали видеть и ощущать его последующие поколения поэтов, вплоть до наших дней… Верлен утвердил правомерность смутного и нерасчлененного, полифонического и полихромического восприятия мира, сделав мгновенное переживание поэтическим объектом. Это оказалось мощным освобождающим фактором в сфере внутренней жизни человека. Пусть поэтические «дети» и «внуки» Верлена переживали не то, что переживал он, но переживали они приблизительно так, как он.
Ведал ли он, чтó творил?
В своих стихах он умел подражать колоколам, уловил запахи преобладающей флоры своей родины, с успехом передразнивал птиц и перебирал в своем творчестве все переливы тишины, внутренней и внешней, от зимнего звездного безмолвия до летнего оцепененья в жаркий солнечный день.
Поэт души и тишины, зла материи и сквернословья…
Прост он или сложен?
Требовать от гения стереотипов – в жизни, поведении, музыке слова, мазке?..
Произведение искусства и сама жизнь суть творение гениального духа, руководствующегося собственными законами. Ни мораль, ни истина здесь ни при чем. Произведение – плод воображения и уже поэтому не тождественно миру, но само – мир, самодостаточный и бесконечный.
Свидетель – Золя
Верлен создавал свои стихи так же, как груша производит свои плоды. Ветер дул, и он шел туда, куда гнал его ветер. Он никогда не хотел чего-либо, никогда не спорил о чем-либо, не обдумывал, не исполнял, никогда ничего не делал рассудочно. Внешние воздействия могли бы преобразить его творчество, но все равно он остался бы рабом своих чувств. И его гений все равно придал бы такую же силу песням, которые непроизвольно срывались с его уст. Для такой натуры почва имеет весьма мало значения, так как всё в ней растет в полноте неотразимой личности.
Свидетель – Гюисманс
Один на протяжении стольких столетий Верлен снова нашел эти звуки смирения и простоты душевной, эти мотивы скорби и сокрушения, эти младенческие радования, забытые с поры возврата к языческой гордыне, каковым было Возрождение.
Он унаследовал достояние музыки, которая именно благодаря незаконченности и расплывчатости очертаний, более, чем поэзия, способна отражать смутные чувствования души, ее неопределенные устремления, мимолетные довольства и тонкие муки.
Мы, привыкшие к абсолютам своих стоеросовых мерок, конечно же, никогда не поймем его: он будет шокировать убийц своего будущего. Между тем, порочный и простодушный, он чист сердцем – в своей вере так же, как в своем неверии.
Однажды в больнице Сент-Антуан – совсем в духе Иакова Ворагинского – он сказал солдату африканского батальона, не верившему ни в Бога, ни в черта: кто-то же должен быть там, наверху, кто посмышленее нас. И в этом наивном простодушии больше веры, чем в житиях святых.
Трудно придумать нечто более несовместимое: облик Овода – и полное невладение собой, вдохновенная поэзия – и животный инстинкт, святость – и порок, раскаяние – и цинизм, изысканная виртуозность – и стихийность, высший аристократизм духа – и низшее плебейство тела.
…Самый оригинальный, самый грешный, самый мистический, самый сложный, самый простой, самый смятенный, самый безумный, самый вдохновенный и самый подлинный…
И… самый несчастный…
Старый бродяга, уставший от 30-летних скитаний; мудрец; обуянный природными влечениями сатир, наполовину бог, наполовину животное, – скажет Анатоль Тибо.
Почему гении, всезнающие гении, гении, познавшие цену славы, веры, надежды, – обрекают себя на мытарства, беспутную жизнь, нечеловеческий труд, граничащий со страданьем? Чтобы укрыться от жизни?
Нет! Чтобы, как насекомое, влекомое божественным инстинктом – таинством, о котором, кроме названия, ничего не известно, – исполнить свою роль: посредством себя излиться (музыкой, словом, краской) тем, что их порождает, их использует, наконец, их убивает.
Мистика? Да! Как объяснить иначе? (Слава, тщеславие, награда в бренном или загробном мире – это не для гениев, это для простофиль.)
Мне его путь чем-то напоминает путь Николая Успенского или Алексея Саврасова.
Разгадка «феномена Верлен» – симбиоз отторженности и инфантилизма, слитности с бытием и изгойства «заброшенного в мир»:
Характер Верлена был двойствен. С одной стороны, он – «женственная натура», впечатлительная, пассивная, нуждающаяся в любви и покровительстве, с другой – натура «мужская», напористая в своей чувственности и требовательная в неутомимой жажде материнской ласки, которой он добивался от всего и от всех – от родителей, от кузины, от своего младшего друга Рембо, от жены, от самого мироздания, наконец. Не умея обуздать в себе ни одного из этих начал, примирить их друг с другом и с практической жизнью и оттого томясь постоянной внутренней болью, выливавшейся в припадки бешеной ярости и запойного пьянства, «бедный Лелиан», как он сам себя называл, в сущности на всю жизнь остался ребенком, которого по-настоящему так никто и не приласкал.
Подобно Бодлеру, Верлен принадлежал к тем людям, которые как бы сохраняют живую генетическую память о своем «дорождении» – о материнском лоне, об изначальном единстве с мирозданием и причастности к Богу и потому чрезвычайно остро переживают драму своей отторженности, «изгнанничества в мир», где им приходится обретать «самость», индивидуализироваться, совершать ответственные поступки и т. п., однако, в отличие от Бодлера, осознававшего свою «единственность» с болезненно-острым наслаждением, Верлен воспринимал ее скорее как бремя, которое нужно сбросить, чтобы вновь слиться с тем целым, которому ранее он безраздельно принадлежал.
Именно поэтому «душа» Верлена ощущает себя не как некое устойчивое «я», выделенное из внешнего мира и обособленное от других людей, но, напротив, как нечто зыбкое, переливающееся множеством неуловимых оттенков, «несказанное» и, главное, живущее постоянным предвкушением возврата в не расчлененную стихию первоначал.
Поль Верлен родился в Меце 27 января 1844 года в семье капитана артиллерии. Его родители были выходцами из северных провинций: отец – валлон, мать родилась близ Арраса. Семья жила в достатке: после смерти отца ее доход составлял 10–12 тысяч ливров ежегодно. Поль получил серьезное классическое образование в институте