я вдали от нее, приносят мне утешение… Но сейчас я старался не думать и о ней. Одиночество вдруг навалилось на меня с такой силой, что даже в ушах звенело.
Почему-то я вспомнил Лютаураса. Он долго ездил с нами. А в прошлом году ушел. Ушел, как мне тогда показалось, ни с того ни с сего… Теперь я припомнил все, что ему пришлось вытерпеть у нас.
Большинство наших ребят — рабочие. Только мы с Юстасом инженеры, а Кястас — преподаватель физкультуры. Но нельзя сказать, чтобы мы так уж отличались от остальных. Юстас был даже особенно популярен за свою лихость. Один Лютаурас числился у нас в команде «аристократом»: отец — доцент, мать — известная художница. Лютаурас их единственный сын. Живут они шикарно, ни в чем не отказывали сыну. Все считали, что мотоспорт — каприз Лютаураса. И ушел он из команды как-то легко. Даже я тогда подумал, что так ему и надо…
Не нравился он мне. А почему? Много неприятных слов пришлось ему выслушать, и не помню, чтобы я хоть раз за него вступился. Я не обижал Лютаураса и думал, что этого достаточно. Только узнав, что он уходит, я разозлился и отпустил в его адрес какое-то ругательство. Причем разозлился вовсе не потому, что мне было жаль расстаться с ним, а лишь потому, что Лютаурас ушел перед важными соревнованиями.
В тот день мы бросили его шлем на землю и все по очереди проехали по нему. Согласно старой традиции Лютаурас должен был остаться, если бы шлем уцелел. Но он лопнул, как тухлое яйцо. Ни один из нас не проехал мимо. Может быть, потому, что шлем был слишком яркого цвета — у нас в то время таких еще не было.
Неужто мы могли быть такими детьми, такими злыми детьми…
А Лютаурас — красивый, простоволосый — боком сидел на своем «коне» и наблюдал эту картину. Мы уехали, ни разу не обернувшись. Как будто это он нас, а не мы его оскорбляли изо дня в день. Я говорю — «мы», потому что теперь на собственной шкуре убедился: молчание — знак согласия.
Чтобы не думать об этом, я зашел на почту и попытался написать письмо Годе. Это оказалось не так просто после того, что я прочел в ее блокноте. Я уже не мог найти слова, которые были бы только моими. Мне требовалось открыться, выговориться и в то же время ни за что не хотелось, чтобы она чувствовала жалость ко мне. Так ничего я и не написал, только испачкался фиолетовыми чернилами и вышел на ту же улицу еще более подавленным.
Я вернулся в свой номер уже под утро. Меня встретил густой храп.
Назавтра дал телеграмму Годе. Из ее писем не поймешь, как она там живет, что делает и, наконец, здорова ли. Был случай, когда я прилетел на самолете, решив, что она при смерти.
Да. Информации в ее письмах не ищи: ни о погоде, ни что ела да где была. Никогда не напишет и что соскучилась… Я с трудом привыкал к ее письмам, но потом в них проступила такая цельная, открытая дружба, такая незащищенность, что я стал читать ее письма по многу раз и находить в них все, что мне нужно. Эти письма сблизили нас, пожалуй, больше, чем жизнь под одним кровом. Хотя часто я так и не могу дождаться, когда же Года напишет мне.
Теперь, послав телеграмму, я снова буду ждать письма. Может, в этот раз она и не напишет, не это важно. Если есть хоть какая-то надежда, я готов ждать, как ждут сообщения о… Хотел сказать — о выигрыше в спортлото. Но это слишком дешевое сравнение. Я и сам не знаю, какое сравнение тут уместно. Чего я могу ждать больше, чем ее письма? Только и остается сказать, что письма от Годы я всегда жду, как письма от Годы. Лучшего сравнения не придумаешь.
Удача отвернулась от меня. Голова распухла от всяких мыслей. Но тем, что больше всего меня волнует, я не могу поделиться с друзьями. Так какие же тогда они мне друзья?
Года.
Я почти физически ощущаю на себе ее испытующий взгляд. Почему я тут же ухожу в себя и пытаюсь отделаться какими-то шуточками? Я всегда боялся обнаженности. Так уж я устроен. Стесняюсь того, что я именно такой, а не более сложный, интересный, несчастный. И когда она издалека бросает мне свое искреннее письмо, я с благодарностью хватаюсь за него и хочу лишь одного — соответствовать.
ГОДА
Написала стихотворение. Посвятила Алдасу, потом сожгла. Сейчас уже не могла бы повторить его, только знаю — стихи были настоящие. Они не будут проданы и замараны равнодушием. Так что Алдас получил от меня подарок, который не сможет его порадовать. Такова уж наша семейная традиция. А я счастлива, хоть и не доставила радости ни ему, ни кому-либо другому. Нашла лишь способ обмануть себя. Но я так давно не испытывала радости дарения.
О Алдас! Я делаю только то, что мне приятно, пишу о том, что меня волнует. Но ведь это самый верный залог того, что я с тобой по доброй воле и своему собственному желанию. Только этого хочу я и от тебя.
Вчера получила телеграмму. Всего четыре слова. Я прочла в ней то, чего ты не написал даже в самом длинном из своих писем. Ты стал бояться слов. Однажды они уже предали тебя. Меня слова предают каждый день. Это мы сделали их предателями. Но будем надеяться, что когда-нибудь они снова станут такими, какими родились. Слова — это мы. Это тот наш облик, который мы дарим друг другу. Мы сами виноваты, если дарим ненастоящее. О, как должны мы дорожить этим обликом, дающим такую чудесную возможность общения.
Слова. Мне не хватает их. Алдасу же понадобилось всего четыре. Эти четыре слова доказали мне, что слов всегда достаточно, если есть что сказать. Многословием прикрывают пустоту. Он открылся мне весь в этом послании из четырех слов.
А я не могу ему написать. Не хочу мучить Алдаса своими бессвязными письмами. Мне и самой не верится в то, что я пишу. Все, что пытаюсь выразить, мгновенно уменьшается, подергивается пеплом, теряет свою прелесть и привлекательность. Это надо уничтожить. Право существовать имеет только то, что настоящее.
Я ходила в город. Просто так, без всякой цели. У меня отпуск, и я целыми днями сижу дома. Иногда выбираюсь побродить по улицам. После этого всякий раз приятно вернуться