Караван жил недалеко от площади Курбевуа, в трехэтажном домике, низ которого занимал парикмахер.
Две спальни, столовая и кухня, а в них несколько склеенных стульев, которые по мере надобности перетаскивались из одной комнаты в другую, вот и все; но свою квартиру г-жа Караван вылизывала с утра до ночи, пока ее дочь, Мари-Луиза двенадцати лет, и сын, Филипп-Огюст девяти лет, возились на улице в сточных канавах вместе с прочими сорванцами их квартала.
Наверху Караван поместил мать; ее скаредность была известна во всем околотке, а про худобу говорили, что бог показал на этой женщине образец высшей экономии. Она вечно была в дурном настроении и не могла прожить дня без скандалов и взрывов прямо-таки остервенелой злобы. Из своего окна она честила то соседей, то уличных торговок, то подметальщиц, то мальчишек, которые в отместку орали ей вслед, когда она выходила из дому: «Идет Карга! Идет Карга!»
Прислуга — девчонка из Нормандии, рассеянная и шалая, — исполняла всю работу. Она спала наверху, подле старухи, — на всякий случай.
Когда Караван вернулся домой, жена, одержимая манией уборки, как раз до блеска натирала куском фланели спинки стульев, разбросанных там и сям среди пустынных комнат. Она всегда носила нитяные перчатки, а на голове чепец с пучком разноцветных лент, беспрестанно съезжавший на ухо, и, если ее заставали, когда она вощила пол, чистила, скребла или стирала, она неизменно говорила: «Ну да, я не богачка, у меня все очень просто, но моя роскошь — чистота, это получше всякой роскоши будет!»
Наделенная необычайно нудной практичностью, она руководила мужем во всем. Ежедневно за столом и потом в постели они длительно обсуждали дела его канцелярии, и, хотя жена была на двадцать лет моложе его, он всецело, точно духовнику, доверялся ей и следовал всем ее советам.
Она никогда не была хороша, а теперь была даже дурна — низкорослая, тощая пигалица. Ее нелепые платья всегда скрывали и те скудные женские прелести, которые, при уменье одеваться, можно было бы все же искусно подчеркнуть. Юбки У нее почему-то все съезжали набок; она то и дело чесалась где попало, не стесняясь посторонних, — это была какая-то странная привычка, какая-то мания. Единственное украшение, которое она себе позволяла, были огромные пучки пестрых шелковых лент, налепленные на те претенциозные чепчики, в каких она обычно ходила дома.
Увидев мужа, она встала и, целуя его в бакенбарды, спросила:
— Ты не забыл про Потена, мой друг?
Речь шла о поручении, которое он взялся исполнить. Караван в испуге опустился на стул: он забыл опять, в четвертый раз!
— Прямо рок какой-то, — сказал он, — прямо рок! Целый день помню, а как вечер — так и позабыл.
Но, видя, что он удручен, жена сказала, стараясь утешить его:
— Ну, завтра вспомнишь, вот и все. Что в министерстве? Ничего нового?
— Как же, большая новость! Еще одного жестянщика назначили помощником начальника.
Ее лицо вытянулось.
— В каком отделении?
— В отделении заграничных закупок.
Она начинала злиться.
— Что ж, значит, на место Рамона, как раз на то место, которое я прочила тебе; а Рамон куда, в отставку? — Она окончательно взбеленилась, чепец съехал на ухо. — Ну, тут все кончено, в этой лавочке надеяться больше не на что. Как его фамилия, твоего комиссара?
— Бонассо.
Она взяла «Морской ежегодник», который у нее всегда был под рукой, и принялась искать: Бонассо — Тулон. Родился в 1851, произведен в гардемарины в 1871, в помощники комиссара — в 1875.
— А он хоть в плаванье-то был?
При этом вопросе лицо Каравана снова прояснилось. Он расхохотался, и живот его затрясся.
— Как Бален, совершенно как Бален, его начальник. — И, смеясь еще громче, он повторил старую остроту, которую все министерство находило блестящей: — Их даже нельзя послать ревизовать речную станцию Пуэн дю-Жур, у них на катере морская болезнь начнется.
Но ее лицо оставалось мрачным, точно она и не слышала шутки; затем она пробормотала, задумчиво почесывая подбородок:
— Будь у нас хоть один знакомый депутат!.. Как только палата узнает, что у вас творится, министр сразу же слетит…
С лестницы донеслись крики, и она остановилась на полуслове. Мари-Луиза и Филипп-Огюст, возвращаясь с улицы, подрались и на каждой ступеньке награждали друг друга затрещинами и пинками. Мать в бешенстве ринулась к ним навстречу, схватила каждого за плечо и, яростно встряхнув, швырнула в комнату.
Увидев отца, они сейчас же бросились к нему и повисли на нем, а он стал целовать их долго, нежно. Затем уселся, взял их на колени и начал с ними болтать.
Филипп-Огюст был препротивный малыш с лицом кретина, лохматый, грязный от головы до пят. Мари-Луиза уже была похожа на мать, говорила, как она, повторяла ее выражения, даже подражала ее жестам. И она не преминула спросить:
— Ну, что нового в министерстве?
Он шутливо ответил:
— Твой друг Рамон, дочка, знаешь, который каждый месяц у нас обедает, скоро уйдет в отставку. На его место назначили другого.
Она подняла глаза на отца и с соболезнованием слишком догадливого ребенка заметила:
— Значит, еще один через твою голову перескочил.
Караван нахмурился и не ответил дочери; затем, желая перевести разговор на другое, обратился к жене, которая теперь протирала окна:
— А как там наверху? Мать здорова?
Жена перестала тереть стекло, обернулась, поправила чепец, совсем съехавший на спину, и дрожащими губами проговорила:
— Да уж нечего сказать — твоя мамаша! Хорошую свинью она мне подложила! Представь, заходит к нам сегодня госпожа Лебодэн, жена парикмахера, занять крахмалу, меня дома не было, а твоя мамаша взяла да и выгнала ее и еще попрошайкой обозвала. Ну, я так ее отделала, старую ведьму… она, конечно, притворилась, будто ничего не слышит, — не любит, когда ей правду в глаза говорят. А слышит не хуже меня, уж поверь, все — одна комедия, и вот тебе доказательство: она сейчас же молча, точно воды в рот набрала, повернулась и поднялась к себе.
Караван смущенно молчал, но в эту минуту влетела служанка и объявила, что обед подан. Тогда он взял стоявшую наготове в углу половую щетку и трижды стукнул в потолок, чтобы вызвать мать. Затем все перешли в столовую, и г-жа Караван принялась, в ожидании старухи, разливать суп. Но та не шла, а так как суп стыл, семейство медленно приступило к еде. Когда тарелки опустели, подождали еще. Г-жа Караван в ярости напустилась на мужа:
— Это она нарочно, поверь. А ты еще постоянно защищаешь ее.
Караван, оказавшись между двух огней и не зная, что делать, послал Мари-Луизу за бабушкой и сидел неподвижно, опустив глаза, в то время как жена сердито позвякивала кончиком ножа о ножку рюмки.
Вдруг дверь распахнулась, и на пороге показалась девочка, запыхавшаяся, бледная; она быстро проговорила:
— Бабушка на полу лежит.
Караван мгновенно вскочил, швырнул салфетку на стол и кинулся к лестнице, по которой тотчас застучали его тяжелые и торопливые шаги, а жена, заподозрив, что это опять какая-нибудь каверза ехидной свекрови, неспешно последовала за ним, презрительно пожимая плечами.
Старуха лежала ничком посреди комнаты, вытянувшись во весь рост, и когда сын перевернул ее, показалось ее лицо, неподвижное и высохшее, с коричневой морщинистой кожей, закрытые глаза, стиснутые зубы и все ее тощее оцепеневшее тело.
Караван, стоя перед ней на коленях, причитал:
— Мама, бедная моя мама!
Но г-жа Караван-младшая, пристально посмотрев на старуху, заявила:
— Вздор! У нее опять обморок, вот и все. Просто, чтобы нам обед испортить, поверь мне.
Безжизненную старуху перенесли на кровать, раздели донага; и все — Караван, его жена, служанка — принялись растирать ее. Невзирая на их усилия, она не приходила в себя. Тогда Розали послали за доктором Шене. Он жил на набережной, ближе к Сюрену. Это было далеко, и ждать пришлось долго. Наконец он явился и, осмотрев, ощупав и выслушав старуху, заявил:
— Конец.
Караван рухнул на тело матери, весь содрогаясь от бурных рыданий; он судорожно целовал ее строгое лицо и проливал слезы в таком изобилии, что они падали, словно крупные капли воды, на лицо умершей.
Госпожу Караван-младшую тоже охватил приличествующий случаю приступ горя, и она, стоя позади мужа, тихонько стонала и усиленно терла глаза.
Караван, с опухшим мокрым лицом и торчащими жидкими волосами, смешной и жалкий в своем неподдельном горе, вдруг привстал:
— А… вы уверены, доктор… вы вполне уверены?
Санитарный инспектор быстро подошел к телу и, действуя с ловкостью профессионала, точно купец, показывающий свой товар, сказал:
— Посмотрите-ка, видите зрачок?
Он приподнял веко, и показался глаз старухи, нисколько не изменившийся, только зрачок, пожалуй, был чуть-чуть расширен. Караван почувствовал как бы удар в сердце, и ужас пронизал его до мозга костей. Шене взял судорожно сведенную руку, насильно разжал пальцы и, точно возражая кому-то, не согласному с ним, безапелляционно заявил: