— А… вы уверены, доктор… вы вполне уверены?
Санитарный инспектор быстро подошел к телу и, действуя с ловкостью профессионала, точно купец, показывающий свой товар, сказал:
— Посмотрите-ка, видите зрачок?
Он приподнял веко, и показался глаз старухи, нисколько не изменившийся, только зрачок, пожалуй, был чуть-чуть расширен. Караван почувствовал как бы удар в сердце, и ужас пронизал его до мозга костей. Шене взял судорожно сведенную руку, насильно разжал пальцы и, точно возражая кому-то, не согласному с ним, безапелляционно заявил:
— Да вы посмотрите только на эту руку, я никогда не ошибаюсь, можете не сомневаться.
Караван снова повалился на кровать старухи, он просто выл от горя, а его жена, все еще хныча, уже делала что полагалось. Она пододвинула ночной столик, накрыла его салфеткой, поставила на него четыре свечи, зажгла их, вытащила из-за зеркала буксовую ветку и положила ее между свечами на тарелку, а за неимением святой воды налила в нее просто чистой. Но после короткого размышления бросила в эту воду щепотку соли, вероятно воображая, что совершила таким образом обряд освящения.
Когда все обычаи, сопутствующие смерти, были соблюдены, она остановилась и словно оцепенела. Санитарный инспектор, помогавший ей, шепнул:
— Уведите Каравана.
Она кивнула и, подойдя к мужу, который все еще стоял на коленях, подняла его, поддерживая под одну руку, тогда как Шене взял его под другую.
Сначала его усадили на стул, и жена, поцеловав его в лоб, начала успокаивать. Санитарный инспектор поддакивал и внушал ему мужество, твердость и покорность судьбе, то есть как раз все то, что так трудно сохранить людям, сраженным внезапным несчастьем. Затем они снова подхватили его под руки и увели.
Он судорожно всхлипывал, сопел и напоминал толстого ревущего младенца. Руки его беспомощно висели, колени подгибались; он сошел с лестницы, не сознавая, что делает, автоматически переставляя ноги.
Его усадили в кресло, которое он обычно занимал за столом. И вот он сидел перед тарелкой с остатками супа и забытой в ней ложкой, уставившись на свой стакан, до того отупев, что в голове у него не оставалось ни одной мысли.
В углу г-жа Караван беседовала с доктором, расспрашивала его о формальностях, просила дать ей все практические указания. В конце концов Шене, видимо выжидавший чего-то взялся за шляпу и, заявив, что еще не обедал, стал прощаться! Она воскликнула:
— Как! Вы еще не обедали? Так останьтесь, доктор, останьтесь же! Уж что есть, не взыщите… А нам-то, вы, конечно, понимаете, нам и кусок в горло не пойдет.
Он стал благодарить, отказываться; она продолжала настаивать:
— Да как же, нет, останьтесь. В такие минуты — счастье иметь подле себя друзей; и потом вы, может быть, уговорите мужа хоть немного подкрепиться. Ему необходимо набраться сил.
Доктор поклонился, снова положил шляпу и сказал:
— В таком случае, сударыня, я остаюсь!
Хозяйка отдала какие-то приказания совершенно потерявшей голову Розали, затем и сама села обедать, — «только так, для виду, — пояснила она, — за компанию».
Снова принялись есть остывший суп. Шене попросил вторую тарелку. Затем на столе появились рубцы по-лионски, распространяя вкусный запах лука, и г-жа Караван решилась попробовать кусочек.
— Превосходно, — сказал доктор.
Она улыбнулась:
— Правда?
И обратилась к мужу:
— Съешь хоть немножко, мой бедный Альфред, нельзя же так… на пустой желудок; подумай, ведь впереди еще целая ночь.
Он покорно подставил тарелку; так же, если бы ему приказали, пошел бы он и лег в постель, не в силах чему-нибудь противиться, о чем-нибудь подумать. И начал есть.
Доктор угощался сам, подкладывал себе три раза, а г-жа Караван время от времени втыкала вилку в кусок побольше и съедала его как бы совершенно машинально.
Когда подали салатник, наполненный доверху макаронами, доктор пробормотал:
— Черт, вот это вкусная штука!
Хозяйка в этот раз наложила всем сама. Она наполнила даже блюдечки детей, которые, пользуясь отсутствием присмотра, шлепали по ним ложками, пили неразбавленное вино и уже затевали драку, пиная друг друга под столом ногами.
Шене напомнил о пристрастии Россини к этому итальянскому кушанью; затем заявил вдруг:
— Постойте, это же почти в рифму; можно было бы так начать стихотворение:
Маэстро РоссиниЛюбил макарони.
Его не слушали. Хозяйка вдруг стала задумчивой, она размышляла обо всех вероятных последствиях происшедшего события, а ее муж катал хлебные шарики, раскладывал их в ряд на скатерти и созерцал бессмысленным взглядом. Его томила нестерпимая жажда, он то и дело подносил к губам стакан с вином; и его рассудок, уже помутившийся от потрясения и горя, как будто заволокло туманом, в голове все ходуном пошло, она отяжелела от начавшегося мучительного переваривания пищи.
Впрочем, и доктор поглощал вино, как бездонная бочка, пьянея на глазах; даже сама г-жа Караван испытывала реакцию, обычную после нервного потрясения, — она была возбуждена и чувствовала, что голова у нее слегка кружится, хотя пила она только воду.
Шене принялся вспоминать казавшиеся ему занятными истории о смертях. По его словам, в этом парижском предместье, населенном главным образом провинциалами, то и дело сталкиваешься с удивительным, чисто крестьянским равнодушием к смерти, — даже когда умирает отец или мать, — с полным отсутствием благоговения, с животной бессознательностью, столь обычной в деревнях и столь редкой в Париже.
— Вот хотя бы на той неделе, — рассказывал он, — зовут меня на улицу Пюто, являюсь. Больной только что скончался, а тут же, около кровати, семейство спокойно допивает бутылку анисовки, купленную накануне по прихоти умирающего.
Однако г-жа Караван не слушала, занятая соображениями о наследстве, а Караван, мозг которого был совершенно опустошен, уже ничего не понимал.
Подали кофе, заваренный покрепче, чтобы поддержать бодрость. От каждой чашки, сдобренной коньяком, щеки присутствующих разгорались все ярче, и последние остатки мыслей путались и в без того затуманенной голове.
Затем доктор вдруг схватил бутылку и сам налил всем, чтобы «пополоскать горло». Без слов, убаюканные примиряющим теплом пищеварения, покоренные помимо воли тем чисто животным ощущением довольства, которое дает алкоголь после обеда, они медленно тянули подслащенный коньяк, образовавший желтоватый сироп на дне чашек.
Дети заснули за столом, и Розали увела их.
Бессознательно подчиняясь потребности забыться, столь часто овладевающей теми, кто несчастен, Караван подливал себе несколько раз, и его посоловевшие глаза блестели.
Доктор наконец поднялся, собираясь уходить, и, потянув своего приятеля за локоть, сказал:
— Ну-ка, выйдемте со мной: вам полезно подышать свежим воздухом; когда у человека неприятности, не следует сидеть на месте.
Караван послушно встал, надел шляпу, взял трость, вышел; рука об руку они под светлыми звездами зашагали к Сене.
Жаркая ночь была насыщена благовонными дуновениями всех окрестных садов, полных цветами, ароматы которых вечером словно пробуждались от дневной дремоты и сливались во тьме с легким ветерком.
Широкая аллея с двумя рядами газовых фонарей, доходившая до самой Триумфальной арки, была безмолвна и пуста. Но там, в красноватой дымке, шумел Париж. Это были какие-то непрерывные раскаты, которым вдали, на равнине, по временам отвечали свистки поездов, то приближавшихся на всех парах, то убегавших в просторы полей, к океану.
Струя свежего воздуха плеснула обоим в лицо так неожиданно, что доктор чуть не потерял равновесия, а Караван почувствовал, как усиливается головокружение, мучившее его с самого обеда. И он брел, как во сне, сознание его становилось вялым, затуманивалось, горе притупилось, душа точно онемела, и он уже не испытывал страданья, а скорее даже облегчение, которое все возрастало от этих теплых ароматов, растекавшихся в ночи.
Дойдя до моста, они повернули вправо, и река пахнула им в лицо своим прохладным дыханьем. Она текла задумчиво и спокойно вдоль стены высоких тополей; звезды, казалось, плыли по воде, и струя тихонько перебирала их. Прозрачный белесый туман, надвигавшийся с того берега, доносил свежий аромат влаги. Караван внезапно остановился, пораженный этим запахом реки, пробудившим в его душе давно забытые воспоминания.
Он вдруг вспомнил мать в пору своего детства. Вот она стоит на коленях возле их крыльца там, в Пикардии, и, нагнувшись над узеньким ручейком, протекающим через сад, стирает белье, наваленное возле нее грудой. Он снова слышит удары валька, нарушающие мирную тишину деревни, слышит ее голос: «Альфред, принеси-ка мне мыло!» И вот опять тот же запах текучей воды, тот же туман, поднявшийся с затопленной болотистой земли, та же влажная свежесть, тот же незабываемый аромат, который остался навек в его памяти и который он вновь услышал именно сегодня, в тот вечер, когда его мать умерла.