Доктор Конешин сравнялся на тропке — не тропке, подстраивая свой шаг под хромоту, и внимательно зыркая исподлобья то на неровную почву под ногами, то на лесную округу, то в сторону; при этом он больше всего прищуривался.
— Как вижу, вы об этом немало размышляли.
— Мне не позволяют размышлять ни о чем ином.
— Вы ведь математик, вы сами говорили, правда? — Математик, как и вы сами, работает с абсолютными величинами; даже спрашивая про логику, вы спрашиваете в соответствии с логикой, заранее избранной, да-да, нет-нет. Граница, главное — найти границу! Измерительные приборы! Четкие и выразительные критерии! Таков ваш «научный метод». А я практик, практик знаний, собранных из тысячелетнего опыта других практиков, опыта неуверенного, ошибающегося, испорченного предрассудками и недостатками чувств, мараю руки в вонючих ранах, наощупь копаюсь в скользких кишках. Я не должен вылечивать все до единой коросты на теле пациента, чтобы заявить, будто он заболел оспой. Со скольких капель начинается дождь, и заканчивается обычная морось?
…Я вижу симптомы и называю болезнь. Начиная с мира идей, как правильно говорил этот каторжник, Зейцов, ибо там все начинается, то есть, уже в идеях: что было надежным, сейчас уже ненадежно, что было единым, сейчас уже множественно; что было необходимым, теперь подлежит выбору воли. Законы! Религии! Иерархии! Системы правления! Общественный строй! Вы же видите, что происходит в мире, вы же не слепой. Они же бросают бомбы на улицах и стреляют в министров, и это всего лишь малая часть.
…Впрочем, вы уже тоже назвали вещи по имени. Да, История может существовать только подо Льдом; нет Истории, когда не существует прошлого. Оставленный каждый в собственном Сейчас, без гарантии непрерывности между тем, что было, тем, что есть, и тем, что будет — мы получаем вот это: войну, хаос, уничтожение, несогласие и ненависть, смешение всех ценностей, распад порядка — люди, которые ни во что не верят, или, что еще хуже, верят в такое множество вещей одновременно, что уже и не знают, во что они верят — государства, которые сомневаются в собственной легитимности — народы, которые отказываются от собственной национальности и рисуются под чужую — повелителей, которые боятся владеть и желают служить, то есть, чтобы ими владели — подданных, которые желают быть сюзеренами королей; темных крестьян, недоучившихся подростков, неграмотных с фабрик и продажных крикунов, что желают налагать законы на тех, кто лучше их, чтобы перевернуть всяческий порядок и поставить подлых над добродетельными, глупцов над мудрецами, бедных над богатыми, ленивых над трудолюбивыми, дураков над талантливыми, простаков над непростыми, ложь над правдой!
Я-оно снова рассмеялось.
— То есть, разница между нами такова, что вы желаете на ненадежных, туманных фундаментах возводить конструкцию железной уверенности, памятники священной необходимости, в то время как я ищу надежный способ ухватить эту неуверенность.
— Слишком легко вы это воспринимаете…!
— Зато вы — прямо страх берет!
Симметричный доктор с раздражением отмахнулся.
— Вполне возможно, капитан Привеженский был относительно вас прав… но, может, и нет. А может, нет, возможно, мне достался шанс, один на миллион, встреча в дороге, такая вот случайность: что мое слово как-то повлияет на Историю! Что я коснусь Истории голой рукой, будто тело телом. И вы еще удивляетесь?
Балка перешла в небольшую котловинку, посреди которой тайга несколько проредела, здесь стояли исключительно старые великаны с раскидистыми ветвями. Открытые чистому небу полянки поросли плотными зарослями колючих кустов, небольших деревьев со спутанными ветками. На некоторых из них, между шипами и листьями были видны недозрелые ягоды, миниатюрные сливки. Доктор сорвал несколько, надкусил, сплюнул.
— Зато вот варенье из них, пальчики оближешь, — буркнул он себе под нос.
Под дубом, сразу же за солнечным просветом, висело гнездо ос или шершней, они кружили низко над землей. Герр Блютфельд замахнулся, пытаясь отогнать насекомое, и сбил засохшую ветку, которая обсыпала его превратившейся в пыль гнилой древесиной и серыми иглами. Все это попало ему на волосы, за воротник, пришлось подпрыгивать и смахивать с себя колючие крошки. Доктор усмехнулся (симметрично). Подумало, что сюда и вправду могут забредать медведи — к этим осам, к пчелам — или медведи не слишком любят дикий мед? Все это взялось из русских сказок — точно.
За дубом треснула ветка, зашелестели заросли, что-то громко зашуршало. Я-оно приостановилось, инстинктивно подняло трость, сердце заколотилось. Обменялось взглядами с доктором Конешиным. Тот скорчил вопросительную мину.
Театральным жестом он приложил ладонь ко рту и крикнул:
— Господин Фессар! Господин Фессар, отзовитесь!
Я-оно закусило губу. Палка палкой, но и вправду — с такой ногой далеко не удерешь. Оперлось спиной о сосну. Может, лучше сразу Гроссмейстера…
— Господин Фессар!
— Тихо там, это не он! — отозвался кто-то из чащи.
Облегченно вздохнув, пошло через заросли, издалека обходя ветку с гнездом. Доктор, развеселившись, икал и кашлял сзади.
В паре десятков аршин за дубом, под тремя березами, наклоненными одна над другой словно упавшие друг на друга костяшки домино, стоял офицер царского военного флота из вагона первого класса номер два, по словам Гертруды Блютфельд, посланный через Азию с назначением на новый корабль в Николаевске. Его окружила плотная завеса мух и мелкой мошки, в руке он держал револьвер. Когда он отступил шага на три, я-оно заметило останки зверя: олень или что-то на оленя похожее, но значительно меньше, без рогов, уже сильно порванное, с шеей, выкрученной над спиной, с разорванным корпусом, растасканными повсюду внутренностями, издающими ужаснейшую вонь.
— Я услышал, как этот зверь жрал, — сообщил капитан. — Подошел, а он удрал. Рысь, как мне кажется.
Конешин с Блютфельдом остановились рядом. Военный представился: капитан второго ранга Дитмар Клаусович Насбольт, офицер броненосного крейсера Зимы «Месть Владимира Мономаха», честь имею. Спрятал револьвер, пожал всем руки.
— Господин капитан был один?
— Нет, еще три человека, разошлись как-то.
— С этой псиной?
— Вы правы, скорее всего, потащит к свежей падали.
Я-оно пихнуло падаль тростью. Мухи разжужжались заново, вырываясь черным флагом на три-четыре аршина над обнаженным мясом. Голову оленя я-оно толкнуло уже сильнее, та без какого-либо сопротивления повернулась на мягкой, словно студень, шее. Потянуло носом, сладкий запашок влился в горло, склеил язык с нёбом; сглотнуло слюну, та застряла в пресной сладости. Открыло широко рот, вокруг жужжали мухи; встало на изъеденных кишках, нагнулось вниз, пальцы стиснулись на грязной, желтоватой шерсти под самой головой животного — мертвое, мертвое, мертвое — крутнуло его голову туда, крутнуло сюда, словно мокрая, неуклюжая кукла, из верхней челюсти торчали два зуба; пнуло передние ноги олененка, выше, ради симметрии, пускай теперь глянет вверх этим своим черным глазом…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});