Он еще желал говорить — запыхавшийся, накачавшийся, еще хотел кричать, но уж слишком много времени занимала у него подготовка к следующему предложению; он брал его словно цирковой силач чемпионский вес — штангу на грудь, вдох, плечи, щеки надуты, зубы скрежещут, готовится, напитанный готовыми решениями по самые уши — пффух, выстреливает…
Не успел он, доктор Конешин был более быстрым атлетом слова.
— Видал я таких! — грозно заворчал он, и огненно-рыжие бакенбарды встали дыбом справа и слева. — Особенных людей, вольных, он и он, и я и ты и всякий свободный анархист с собственной Историей и собственной бомбой за пазухой! Сам собирал ноги и руки, и тельца детские, малюсенькие, после ваших фейерверков свободы на Крещатике! Как прошлась воля по Киеву, так одна только багровая мгла на улицах осталась. Хаос хорош? Беспорядки хороши? Ни Бога, ни царя? Так пожалуйста, жрать корешки в Сибири! Давай! В волчьи стаи, волчьим голодом подгоняемые, один против другого, ведь если желание к нему пришло, то кто, что удержит его, вольного? — хватай за горло, за горло его! Ни безопасности, ни достатка, никогда толком не соберутся ради какого-нибудь большого дела, ничего толкового не сделают, городов не возведут, науки не создадут, цивилизации не защитят, а когда появится враг, сильному порядку подчиненный, так что им еще останется? — только сбежать, поджав хвосты. Зато — свободные! Зато — вольные! Зато — он и он, и он, и следующий святой придурок, полячок — сам себе шляхтич и мещанин — брюхопас, нажравшийся сладких идеек!!!
Он развернулся на месте и помаршировал в тайгу.
Хочешь — не хочешь, я-оно поднялось и похромало за ним. Господин Блютфельд замешкался, собирая остатки еды; потом подбежал и снова запыхался.
Впрочем, пар из него уже вышел. Глянуло: он снова уже едва глядел себе под нот, выражение массивного блаженства разливалось у него на лице.
— Я и не думал, — заговорило с ним, — что вы вообще слушаете эти наши глупые разговоры. Надеюсь, что мы вас, нехотя, не оскорбили; у господина доктора горячка сейчас пройдет.
Герр Блютфельд что-то немо пережевывал за губами; так он собирал слова. Перешло ручеек, приблизилось к склону котловины, все-таки слишком крутому, свернуло на северо-восток, перелезло через ствол, загораживающий выход… уже потеряло какую-либо надежду, когда господин Блютфельд все же заговорил:
— Ну да, не говорил, не говорил… Знаете анекдот про еврея, который выбрался в дальний путь по финансовым делам? Переговоры на месте затягиваются, вот он идет дать телеграмму жене. Ну, чтобы та не беспокоилась, поскольку придется задержаться еще на пару дней, вопрос большей прибыли, вернется при первой же возможности, всем приветы, Ицхак. Дают ему бланк, чтобы заполнил, телеграфист объясняет, что оплату берут за каждое слово. Ицхак написал свое сообщение, подсчитал слова, подсчитал стоимость телеграммы — и давай же комбинировать, что можно вычеркнуть, потому что лишнее и без необходимости. Во-первых, «Ицхак» — жена ведь знает, что Ицхак, а кто еще? «Приветы» — понятно, что передает, неужто не пожелает ничего хорошего родным и жене, «вернусь при первой возможности» — так это само собой понятно; если не сможет, так не вернется. И так далее, слово за словом, под конец вычеркнул из телеграммы все слова — сплошные банальности.
…Так вот, понимаете, у меня то же самое. Не из скупости — самому не хочется. Достаточно минутку подумать над тем, что собираюсь сказать, до того, как скажу. Почти никогда я не вмешиваюсь в разговоры, не спорю даже с самыми большими глупостями, которые провозглашаются в моем присутствии. Чем они больше, тем меньше смысла в оппозиции, ведь тогда пришлось бы самому говорить наибольшие банальности и очевидные вещи. Закрываю рот, сижу в уголке, молчу.
И не важно, узнали бы другие банальность моих слов — я, я сам вижу ее слишком даже очевидно. И вот это, понимаете, со временем превращается в какое-то общее нежелание, лень в отношении людей. Я скажу это, значит — они то, выходит — я им так, они мне — сяк, и так далее — так зачем вообще начинать эту муку? Так что сижу в уголке, молчу.
— Ну да, мы как раз услышали, как вы молчите.
— Знаю, что другие так не поступают, это не нормально. Потому и не провозглашаю тут никаких, уфф, банальностей и очевидных вещей. А у вас не было бы шанса догадаться самому.
— Но вот это объяснение — оно ведь было нужно, не так ли?
Блютфельд закрыл рот, смолчал.
Он замолчал — и только тогда я-оно услышало отзвуки из леса, слева от нас, из-за густых колючих кустов: ворчание, чавкания и резкие шорохи. Приостановилось, подняло палку, преграждая дорогу герру Блютфельду. Разгляделось по дремучему лесу. Балка, небольшая котловина, выход на ровное место — если кто-то вообще и входил в балку, то наверняка должен был проходить здесь — юг-север — куда же побежала рысь, которую спугнул капитан Насбольдт? Подало трость Блютфельду, тот принял ее в молчаливом изумлении. Медленно расстегнув жилет, вынуло из-за пояса сверток с Гроссмейстером. Разворачивая тряпки и проверяя патрон в камере, слушало ворчание пирующего хищника.
Herr Блютфельд, увидев оружие, побледнел. Я-оно приложило к губам туго забинтованный палец. Затем, взяв Гроссмейстера обеими руками, похромало в кусты.
Зверь должен был услышать шум в зарослях: один раз он громко рыкнул, потом затих. Вышло под дерево с двумя стволами. Рысь отскочила от тела Юнала Фессара и показала клыки. С них свисали красные полоски мяса, хищник уже глубоко вгрызся в ляжку турка. Подняло Гроссмейстер. За спиной треснули ветки, судя по всему, затрещал целый ствол сворачиваемого деревца — из-за березок и древесного ствола выкатился размахивающий тростью господин Блютфельд. Рысь зашипела и удрала в лес.
Блютфельд склонился над Фессаром. Заглянув в остекленевшие глаза, медленно перекрестился.
Я-оно спрятало Гроссмейстера.
— Господин доктор! Доктор Конешин! Сюда!
Отобрав трость, я-оно присело возле трупа. Турок лежал навзничь, с неестественно подвернутой обгрызенной ногой и разбросанными в стороны руками, как будто бы в предсмертном спазме пытался вцепиться ногтями в землю. Кроме раны, нанесенной хищным зверем, в глаза бросалась кровь на лысой голове: карминового цвета глазурь на черепе, стекающая гладкими полосами по вискам и лбу на открытые глаза. Сердце забилось сильнее, от сильного переживания облизало губы. Прикоснулось к этой глазури самым кончиком пальца — липкая, теплая, влажная. Вытерло палец о рубашку Фессара. За головой турка рос похожий на лопух сорняк, сорвало с него самый крупный лист. Хлопнув им по колену, чтобы тот расправился, приложило лист к груди покойного: вертикально, перпендикулярно грудной кости, параллельно солнечным лучам, продиравшимся здесь сквозь двойную крону дерева. После того — прикрыло левый глаз. И вот теперь: одна сторона листа, другая сторона листа, поглядеть, сравнить: свет, тень, свет — есть ли согласие и гармония по обеим сторонам перегородки? или увижу хаотичные танцы светени с их постоянным кипением на границе света и тени, словно в адском котле? Ха, нет никаких сомнений, Юнал Тайиб Фессар откачал тьмечь в вагоне Теслы полностью, чудо, что вообще на ногах держался, что ушел из арсенала Лета человеком…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});