Я як уполномоченный, мав все и питы и йисты, прийшов до дому та до рота ничого не лизе, як згадаю (вспомню) ту жинку. Забрав хлиба, масла, та пишов в той дим виднести дитям. Зайшов, дивлюсь на столи лежить дивчинка — тонюсенька, гарненька, очи закрыти, рученята зложены хрестом. Як побачила мене мати, та як закричить — Геть звидциля, душогубы прокляти, и живым, и мертвым нема покою вид вас.
Страшна, очи, як блискавки (как молнии), два хлопчика прыгорнулысь до ней, та плачуть. Выскочив я из хаты, цилу недилю день и ничь пив, де я не був, звидсиля (отовсюду) на мене дывылись ци страшни очи, та тонюсеньке дивчаче обличье. Став я, як лисовый зверюга (зверь лесной), вернувся до дому, а там уже мене ищуть, покликали мене до райпарткому, та давай мене лаяти (ругать). И як воны мене не обзывали. Выгнать тебя из партии надо, кричалы воны, бо ты не имеешь классового чутья, прихвостень ты, а не коммунист.
Так я взяв свою книжку, положив на стол, та и кажу.
— Я у сю свою жисть воевав за кращу долю нашу, а с жинками та с детьми не вмию.
Та яке классовое чутье треба? Колы я вижу, что лупять нашего брата, как сидорову козу. Ну и довго мене тягалы, и в холодной посидив трошки, а теперь я «сволота безпартийна», спасибо свои хлопци були, та и выручили, а то бы послали вшам на корм, туды де дочка моя зараз.
Каторжанка Мария
Дочь его — Мария, действительно, была выслана, находилась в Соликамске в концлагере уже три года и писала оттуда жуткие письма. Срок ее ссылки в 1941 г. кончался, а так как она была осуждена за растрату, то по истечении своего срока она могла рассчитывать на возвращение. Воров, растратчиков и убийц, почему-то так называемый «социально близкий элемент» (кому он социально близкий, было непонятно), все-таки время от времени выпускали, но не политических.
Но Марии не повезло, ее срок окончился в июне, ее задержали, и как только грянула война, сразу понадобились люди для строительства военных укреплений. На эту работу были согнаны так называемые «бытовики» из концлагерей, разбросанных по Союзу.
— Даже после трех лет лагеря мне показалось, что я попала в ад. А о том, что я живой оттуда выберусь, я старалась и не думать, — рассказывала потом мне Мария. Она вернулась домой в темную осеннюю ночь. Шел бесконечно нудный дождь, дул сырой холодный ветер, разбрасывая капли дождя в разные стороны. Деревья со стоном клонились то в одну, то в другую сторону. Зловеще гудел в трубе, прорываясь сквозь щели в дом, ветер и, леденя ноги, гулял по комнате, а я с ужасом думала, что вот в такие ненастные ночи миллионы наших прекрасных ребят ходят, бродят по нашей земле, в грязи, в огне, в бою, в поисках смерти.
И сейчас вот в эту ночь где-то тоже взрываются бомбы и из разрушенного дома народ должен бежать на улицу, в грязь и холод, с детишками. Счастливцы те, кто, завернувшись потеплее, могут крепко спать.
Вдруг послышался шорох, как будто кто-то в темноте искал дверь, потом неуверенный, слабый стук, и все замерло…
Мы все разучились крепко спать, несмотря на усталость. Затаив дыхание, я снова услышала шорох и царапанье в дверь, как вдруг что-то упало и с грохотом покатилось по ступенькам крыльца. Мы все поднялись в соседней комнате, зашевелилась Петровна и Иван Иванович, кто-то искал свечку, кто-то лучину. Дверь открылась, и через секунду сквозь пронзительный свист ветра, наполнившего весь дом, я услышала сдавленный крик матери:
— Мария, доченька, помогите мне скорее.
В дверях показалась мать, волоча своего ребенка. Мы все бросились к ней, и через несколько минут Мария лежала на постели.
Даже разжечь огонь в эту ночь в плите не удалось, так мокро было все, и та небольшая горсточка дров, которую берегли на завтра, не успела высохнуть в печке, так как она уже остыла.
Утром я ушла на работу и вернулась, как всегда, поздно ночью. В нашей комнате сидела девушка среднего роста, коротко остриженная шатенка, с обрюзгшим, опухшим лицом лилового цвета. Сиплый, простуженный голос, когда она говорила, казалось, она нажимает на какие-то меха, выталкивая звук вместе со свистом.
Я подала руку:
— Мария, здравствуйте, как чувствуете себя, полежали бы, отдохнули.
Она сунула мне неумело свою твердую мозолистую руку, которую я крепко пожала.
— Не могу лежать, отвыкла, — глухо проговорила она.
Сидела она молча, угрюмо глядя на меня. Вид женщины, одетой по-городскому, как она мне потом рассказывала, смутил ее.
Да и действительно, я была одета так, как будто собралась идти на деловое свидание. На мне был один-единственный синий костюм, который я бензином чистила, гладила и который так и проносила всю эвакуацию. Другого наряда, кроме нескольких блузок, у меня с собой просто не было.
Поэтому и мастер на этом заводе, когда я пришла, вначале смотрел на меня с глубоким недоверием, как это я смогу справиться с такой нелегкой мужской работой в таком городском наряде.
Но скоро в этом доме начались неприятности.
Пока Марии не было, все вспоминали ее, плакали. Но вот она вернулась, и как будто этим оскорбила свою семью. Грубая, озлобленная, она каждое свое слово пересыпала невероятными ругательствами. Ей казалось, что она лишняя, ненужная. Хорошее обращение к ней она принимала за насмешку. Плохое отношение ее убивало.
И я с ужасом наблюдала за ней, как она сумеет приспособиться. В двадцать лет она уже была разбитый, искалеченный человек. Сестры, ожидавшие ее, берегли ей либо кофточку, либо платье. И вдруг сестры стали сторониться ее, стеснялись появиться с ней среди подруг. И Мария почувствовала себя одинокой, даже более одинокой, чем в концлагере, среди десятков тысяч таких же обездоленных жизней, как и ее. На мать и отца она смотрела с укором. Она обвиняла их в том, что они не сумели уберечь ее, а они страдали по-своему. Они были рады, когда их старшая дочь была взята кассиром в кооператив. Думали, что дочь станет служащей, приобретет специальность и выйдет в люди…
Но никто из них не предвидел, что она может стать жертвой опытного проходимца, председателя кооператива, устраивавшего попойки с кучкой своих друзей. Бралась водка, брались из кооператива продукты, а малоопытный кассир не умела, не знала, как скрыть эти недочеты. Нагрянула ревизия, денег у нее в кассе не хватило триста-четыреста рублей.
Председатель взял еще водки и закуски, и дело «уладил». А она дивчина молодая, с нее и «взятки гладки». И вскоре Мария под вопли матери исчезла в бездонной пропасти тюрьмы. И только через год написала из далекого Соликамска.
Люди не привыкли встречать вернувшихся из тюрем и лагерей, хотя и бывало это очень редко, поэтому каждый оплакивал близкого, отправляемого туда, как уже окончившего жизнь человека. И попавшие туда приучали себя не думать уже о прошлом, а жить, чтобы как-нибудь выжить, не надеясь на хороший будущий конец.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});