Это было 31 декабря, в последний день старого года». (Ир. Кнорринг. «Двадцатый год»).
***
В Туапсе мы пробыли около двух месяцев. Это было довольно суровое испытание. Жили мы в Греческом училище, в полном смысле «в тесноте, да не в обиде», в маленьком классе. Скоро приехал к нам мой университетский товарищ
Д. М. Давидов с женой, с которым я встретился еще в Ростове, и мы стали устраиваться впятером в одной комнате. Лишние парты вынесли, а из парт сделали себе ложа: спали в три этажа — на полу, затем на сдвинутых партах, а потом наверху, на классной доске. Разумеется, это было неудобно, но на это никто не обращал внимание. Лампа была маленькая, и когда со стеклом произошла авария, то дырку залепили бумажкой. Холод был отчаянный, печка растапливалась с трудом, а дрова чуть ли не подворовывали где-то. На беду зима в этот год стояла здесь, как говорили, исключительная, и дул свирепый норд-ост — он на улице валил с ног, задувал в щели окон и заставлял кутаться в шубы. Случалось, что подоконники покрывались слоем льда и вещи, стоявшие на них, примерзали. Помню, как курьез, когда к перилам крыльца примерзла самоварная труба и на кране образовалась льдинка, в то время как вода в самоваре кипела…
Невероятная погода заставляла всех сидеть дома. Мы с Давидовым по вечерам играли в пикет, но больше насыщались нашими университетскими воспоминаниями (мы оба, между прочим, участвовали в студенческой московской экскурсии в Грецию под руководством проф. С.Н.Трубецкого). Словом, все было так, словно мы застряли в непогоде на какой-то станции и ждали поезда. Были совсем маленькие радости, но зато большие тревоги. Кто-то занес сыпняк в Тургеневское училище (там тоже жили беженцы), а оттуда — в наше. Было жутко, когда стали умирать товарищи по несчастью, с которыми успели сжиться в пути. Хоронили Зубкова (учителя с Дона); над его могилой сказал несколько слов А.М.Никольский (из Харькова), цитируя Пушкинское: «и хоть бесчувственному телу» и т. д., сам уже зараженный страшной болезнью. Невыносимо больно было смотреть, как он бегал по всему городу, отыскивая камфору, с верой в спасительную силу которой люди ложились в госпиталь. Через несколько дней хоронили и его. Но мы твердо верили в нашу прививку, и это поднимало наш дух.
Взрослые, мы могли говорить о многом, даже обсуждать наше положение с некоторыми деталями, происходящими на глазах, но на Ирину тяжело было смотреть. Лишенная своей детской среды, она слушала наши разговоры и малоутешительные политические прогнозы, по обыкновению трагические. Вынужденное безделье, трудность чем-либо себя занять по целым дням в комнате убийственно действовали на ее психику. «Целый день я сидела на партах, закутанная в шубу, — пишет она, — и смотрела в окно или раскладывала пасьянс. Я тосковала о Харькове, о гимназии, о подругах и не могла отвлечься. Недели через полторы папа Коля устроил меня в гимназию. Я ликовала. С радостным чувством я в первый раз пошла туда в смутной надежде найти там потерянное, чего так недоставало мне при такой жизни. Это была уже третья гимназия, куда я поступила, и поэтому, сразу, как только я попала в класс, в шумную толпу гимназисток, я почувствовала себя дома. Я быстро познакомилась с девочками и скоро узнала все дела класса. Мне показалось, что я опять попала в свой мир…» Как иллюстрацию приведу один эпизод, занесенный ею в дневник 10 янв. 1920 г.: «Класс очень шумный. Сегодня начальница говорила: «Как вы шумите! Вот и новенькой вы покажетесь с плохой стороны!» А затем, обращаясь ко мне, меня спросила: «Видели ли вы, чтобы так шумели?» — «Видела, — говорю, — и еще больше видела». За спиной раздались дружные голоса: «Молодец, поддержала класс!» И класс уже смотрел на меня, как на верного товарища». Но уже на другой день наступает некоторое разочарование, в связи с порядками гимназии, с отсталой пятибалльной системой и проч.
Стихи и дневники Ирины за этот период полны невыносимой тоски. Эти настроения в связи с тифозной эпидемией, которая продолжала вырывать свои жертвы из наших знакомых, живших с нами рядом, в таких же условиях, как мы, должны были естественно приводить к мысли о смерти, которую Ирина впервые в своей жизни увидела близко. Достойно удивления, что она ее не напугалась, наоборот, Ирина склонна была рассматривать смерть, как известный «выход из положения».
Хвала тебе, о смерть всесильная,С твоим сражающим мечом.Хвала тебе, печаль могильная,Над роковым моим концом.
Как в темном небе ночью звездноюЗвезда, померкнув, упадет,Так в ночь осеннюю, морознуюДуша от мира отойдет…
И чьи моленья, чьи страданияУслышит небо в тьме ночной,Чьи слезы, чисты, как мечтания,Падут на камень гробовой?
Возьми меня, о смерть всесильная,К твоим сынам, к твоим рабам,В твои дворцы, дворцы могильные,Возьми меня в твой вечный храм!
9. XI.1920. Туапсе
Приведу для полноты картины нашего пребывания в Туапсе некоторые записи Ирины того времени. Вот, например, почти фотографическая картина нашей жизни — 15.1.1919: «Небывалая для Туапсе погода. Снег и мороз. В гимназии нет занятий, очень уж холодно. Было 3 урока по 15 минут, и нас отпустили. Расскажу кое-что о нашей жизни. Спим на классных досках, положенных на парты. Под простыню постилаем шубу. Взбираться на наше ложе можно только со стороны столов, но не скамейки. Около 8-ми часов встает папа Коля, идет на базар, мамочка варит на примусе кофе. Я, обыкновенно, не дожидаюсь его и иду в гимназию, которая очень близко. Прихожу в 1/2 второго. Начинаем с мамочкой на примусе варить обед. Папа Коля или бывает дома, или на заседаниях, больше для препровождения времени. Часа в 2–3 обед. На первое — жареная картошка. Тарелок у нас нет (нам здесь дали сковороду, кастрюлю и вилку), едим прямо со сковороды. На второе — пшенная каша. Потом начинается пора ничегонеделания. В это время я обыкновенно раскладываю пасьянс или пишу дневник. Уроков учить не могу — нет книг. Потом чай. Стаканов у нас нет. Мы купили одну эмалированную кружку и две жестяных баночки из-под консервов с припаянными ручками и из них пьем. Чайника у нас тоже нет, завариваем чай в специальной ложке, которой пользовались в дороге. Ложек у нас две, чередуемся. Наше обычное питание — сало, каша и картошка. Воду для умывания и для чая папа Коля тащит из колодца. Умываться подаем друг другу той же знаменитой кружкой над лоханью тут же в классе и разводим сырость. Комнату у нас ни разу не топили, холод и сырость невероятные. Спать довольно жестко и холодно, ноги болтаются на воздухе, но это ничего. Спать ложимся в 9 часов. Класс у нас маленький, а живут в нем пока пятеро. Теснота невероятная. Обувь у нас рваная, одежда тоже, белья почти нет, это лишь одни лохмотья. Папа Коля такой ободранный ходит! У нас с собою только шубы, из верхнего платья только, что на нас, тоже теплое. Сейчас это хорошо, но когда потеплеет, что мы будем делать!? Вот она жизнь русского интеллигента…» Интересна запись следующего дня: «Сейчас мамочка рассказывала о своей свадьбе, как это было хорошо, просто и весело. И я подумала: у меня вся жизнь впереди. Может быть, мне суждено пережить много счастливых минут. Давидов говорит: «Наши дети несчастные. Они этого не переживали, они выросли в тяжелых условиях». Но я другого мнения. Мы, будущее поколение, будем очень счастливы, если, конечно, Россия будет приведена в надлежащий вид. Мы выросли патриотами, мы привыкли к лишениям, мы оценим покой. И прошлое у нас будет. Даже об этом бегстве в распроклятом Туапсе у меня останется много милого и хорошего, как о давно забытом, давно минувшем горе. Правильно Пушкин сказал: «Что пройдет, то будет мило…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});