критик.
«Рубинштейн мне сказал, что исполнит вашу кантату не иначе, как при условии многих изменений. Но это заставит вас переписать всю партитуру. Стоит ли игра свеч? Я этим не отрицаю достоинств вашей кантаты: эта кантата – самое большое музыкальное событие в России после “Юдифи”, она неизмеримо выше (по вдохновению и работе) “Рогнеды”[41], прославленной не в меру своей ничтожности. Но переписывать!! Переписывать – это ужасно! Не воображайте, что я здесь говорю как другу: откровенно говоря, я в отчаянии признать как критик, что вы самый большой музыкальный талант современной России. Более мощный и оригинальный, чем Балакирев, более возвышенный и творческий, чем Серов, неизмеримо более образованный, чем Римский-Корсаков, я вижу в вас самую великую или, лучше сказать, единственную надежду нашей музыкальной будущности. Вы отлично знаете, что я не льщу: я никогда не колебался высказывать вам, что ваши “Римляне в Колизее” – жалкая пошлость, что ваша “Гроза” – музей антимузыкальных курьезов. Впрочем, все что вы сделали, не исключая “Характерных танцев” и сцены из “Бориса Годунова”, я считаю только работой школьника, подготовительной и “экспериментальной”, если можно так выразиться. Ваши творения начнутся, может быть, только через пять лет; но эти, зрелые, классические превзойдут все, что мы имели после Глинки».
Глава четвертая. Профессор Московской консерватории
Большой концертный зал Московской консерватории. 1901.
Николай и Антон Рубинштейны. 1910.
Вышло так, что в основании обеих столичных консерваторий приняли самое непосредственное участие братья Рубинштейны. Меценаты предоставляли средства (в Москве это сделал князь Николай Петрович Трубецкой, председатель Московского отделения Русского музыкального общества), а братья вдыхали жизнь в новое начинание. Вышло немного пафосно, но иначе и не скажешь. У истоков любого дела всегда стоят люди, которым очень надо и сильно хочется. В консерваторском деле такими людьми стали Николай и Антон Рубинштейны. Оба играли на фортепиано и дирижировали, только вот Николай никогда всерьез не занимался сочинительством и не достиг вершин исполнительского мастерства, он играл хорошо, но не виртуозно. Если вкратце, то Николай был прежде всего организатором и педагогом, а Антон – художником[42], Артистом с большой буквы.
«Живу я у Рубинштейна. Он человек очень добрый и симпатичный, с некоторою неприступностью своего брата ничего общего не имеет, зато, с другой стороны, он не может стать с ним наряду как артист… Почти безвыходно сижу дома, и Рубинштейн, ведущий жизнь довольно рассеянную, не может надивиться моему прилежанию… Рубинштейн раз вечером почти насильно потянул меня к каким-то Тарновским, впрочем, очень милым людям»[43].
«С некоторою неприступностью своего брата ничего общего не имеет, зато, с другой стороны, он не может стать с ним наряду как артист…» В этой фразе отражена не только вся суть различий между братьями, но и то, как относился к каждому из них Петр Ильич. Тургенев или Бунин не смогли бы выразиться лучше. Впрочем, при чтении писем Чайковского становится ясно, что в литературе он тоже бы мог преуспеть – хороший слог, тонкое чувство слова, классическая емкость фраз.
Антон Рубинштейн был кумиром Петра Ильича. Кумиром во всех отношениях – и как артист, и как личность, и как человек (о том, что к Антону Григорьевичу Чайковский испытывал плотское влечение, пишет его брат Модест). То невероятное усердие, которое наш герой проявил во время учебы в консерватории, было вызвано не только желанием доказать самому себе обоснованность выбора музыкального поприща, но и стремлением произвести впечатление на Антона Григорьевича. Пожалуй, не было в музыкальном мире человека, чья похвала значила бы для Петра Ильича больше.
«Я покинул консерваторию, полный безграничного восхищения и благодарности к своему учителю [Антону Рубинштейну]… Нас разделяла пропасть. Покидая консерваторию, я надеялся, что, работая и понемногу пробивая себе дорогу, я смогу когда-нибудь преодолеть эту пропасть и добиться чести стать другом Рубинштейна.
Этого не случилось. Прошло с тех пор почти 30 лет, но пропасть стала еще глубже. Благодаря моему профессорству в Москве я сделался близким другом Николаю Рубинштейну. Я имел счастье время от времени видеть Антона, я все так же надеялся горячо любить его и считать его величайшим артистом и благороднейшим человеком, но не стал и никогда не стану его другом…
Мне трудно объяснить причину. Но думаю, однако, что тут большую роль играет мое композиторское самолюбие. В молодости я очень нетерпеливо пробивал себе дорогу, старался приобрести репутацию талантливого композитора, и я надеялся, что Рубинштейн, который уже тогда имел высокое положение в музыкальном мире, мне поможет в моей погоне за лаврами. Но я с горестью должен сознаться, что Антон Рубинштейн не сделал ничего, решительно ничего, чтобы содействовать моим желаниям и проектам. Никогда, конечно, он мне не вредил – он слишком благороден и великодушен, чтобы вставлять собрату палки в колеса, – по отношению ко мне он никогда не изменил тону сдержанности и благосклонного равнодушия. Это меня всегда глубоко огорчало. Самое убедительное объяснение этой обидной холодности – нелюбовь к моей музыкальной личности…
Я имел счастье во время его юбилея много потрудиться, он по отношению ко мне всегда очень благосклонен и корректен, но мы живем далеко друг от друга, и мне решительно нечего Вам сказать о его образе жизни, о его взглядах и намерениях, словом, ничего, достойного интереса для читателей Вашей будущей книги»[44].
В 1892 году немецкий писатель Эуген Цабель обратился к Петру Ильичу с просьбой написать воспоминания об Антоне Рубинштейне, которые стали бы приложением к готовящейся к изданию биографической книги[45]. Чайковский не просто отказал, а подробно расписал мотивы, иначе говоря – откликнулся на просьбу, только весьма своеобразным образом.
По мере вникания в нюансы отношений между Петром Ильичом и Антоном Григорьевичем сам собой напрашивается вывод о неприязни, которую испытывал Виртуоз к Композитору. Неприязни как профессиональной, обусловленной разными взглядами на музыку, так и личной. Возьмем, к примеру, уже известный нам случай с неявкой Чайковского на выпускной экзамен. С формально-бюрократической точки зрения студент Чайковский нарушил правила и ему нельзя было выдать диплом до тех пор, пока он эту злосчастную теорию музыки не сдаст. Но с сугубо человеческой точки зрения все представляется иначе. Во-первых, само сочинение выпускной кантаты является подтверждением того, что сочинитель знаком с теорией музыки. Во-вторых, дело было не в Училище правоведения и не в Николаевской академии Генерального штаба, а в маленькой, камерной консерватории, где учителей и учеников в прямом смысле слова можно было пересчитать по пальцам, где все друг