– Яков, я уже поступил в гимназию, – говорит Тёма, останавливаясь перед ним.
– В гимназию, – добродушно тянет Яков и улыбается.
– Это мой мундир.
– Мундир? – повторяет Яков и опять улыбается.
Наступает молчание. Яков смотрит на большой палец ноги, как-то особенно загнувшийся к соседу, и протягивает к нему руку.
– Много наловил? – спрашивает Тёма.
– Наловил, – отвечает Яков, отставив рукой большой палец ноги, который, как только его выпустил Яков, еще плотнее насел на соседний.
– А мне уж нельзя больше с тобой ходить, – говорит Тёма, вздыхая, – я теперь гимназист.
– Гимназист, – повторяет Яков и опять улыбается.
Тёма идет дальше, и везде, где только сидят, он останавливается, чтоб показать себя. Только заметив Ивана Ивановича, он спешит пройти мимо. Тёма не любит разговаривать с Иваном Ивановичем, когда он пьян. А Иван Иванович, отставной унтер-офицер, сослуживец отца, несомненно пьян. Он сидит на завалинке, качается и поводит кругом мутными глазами.
– Стой! – кричит он, увидав Тёму, – на караул!
– Дурак, – отвечает, не останавливаясь, Тёма.
– Стой!! Едят тя мухи с комарами!
И Иван Иванович делает вид, что бросается за Тёмой.
Тёма пускается в рысь, а Иван Иванович весело визжит:
– Держи, держи!
Тёма скандализован; он заворачивает за угол, оправляется и опять чинно идет дальше.
Появление Тёмы перед ватагой произвело надлежащий эффект. Тёма наслаждается впечатлением и рассказывает, с чужих слов, какие в гимназии порядки.
– Если кто шалит, а придет учитель и спросит, кто шалил, а другой скажет, – тот ябеда. Как только учитель уйдет, его сейчас поведут в переднюю, накроют шинелями и бьют.
Ватага, поджав свои босые грязные ноги, сидела под забором и с разинутыми ртами слушала Тёму. Когда небольшой запас сведений Тёмы о гимназии был исчерпан, кто-то предложил идти купаться. Поднялся вопрос, можно ли теперь идти и Тёме. Тёма решил, что если принять некоторые меры предосторожности, то можно. Он приказал ватаге идти поодаль, потому что теперь уже неловко ему – гимназисту – идти рядом с ними. Тёма шел впереди, а вся ватага, сбившись в тесную кучу, робко шла сзади, не сводя глаз со своего преобразившегося сочлена. Тёма выбирал самые людные улицы, шел и беспрестанно оглядывался назад. Иногда он забывал и по старой памяти ровнялся с ватагой, но, вспомнив, опять уходил вперед. Так они все дошли до берега моря.
Ах, какое чудное было море! Все оно точно золотыми кружками отливало и сверкало на солнце и тихо, едва слышно билось о мягкий песчаный берег. А там, на горизонте, оно, уж совсем спокойное и синее-синее, уходило в бесконечную даль. Там, казалось, было еще прохладнее.
Но и тут хорошо, когда скинешь горячий мундир и останешься в одной рубахе. Тёма оглянулся: где бы уложить новенький мундир?
– А вот дайте, я подержу, – проговорил вдруг высокий, худой старик.
Тёма с удовольствием принял предложение.
– Да вы бы, сударь, немного подальше от этих… неловко вам, – шепнул Тёме на ухо старик, когда Тёма собрался было раздеваться.
«Это верно!» – подумал Тёма и, обратившись к ватаге, сказал:
– Нам в гимназии нельзя… нам запрещено вместе… Вы здесь купайтесь, а я пойду подальше…
Ватага переглянулась, а Тёма со стариком ушли.
– Ну, вот здесь уж можно, – проговорил старик, когда ватага скрылась из глаз благодаря выступающему камню.
Тёма разделся и полез в воду. Пока он купался, старик сидел на берегу и не мог надивиться искусству Тёмы. А Тёма старался.
– Я могу вон до тех пор доплыть под водой! – кричал он и с размаху бросался в воду. – Я и на спине могу! – кричал опять Тёма. – Я могу и смотреть в воде!
И Тёма опускался в воду, открывал глаза и видел желтые круги.
– А я могу… – начал снова Тёма, да так и замер: ни старика, ни платья не было больше на берегу. В первую минуту Тёма и не догадался о печальной истине: ему просто стало жутко от одиночества и пустоты, которые вдруг охватили его с исчезновением старика, и он бросился к берегу. Он думал, что старик просто перешел на другое место. Но старика нигде не было. Тогда он понял, что старик обокрал его. Растерянный, он пришел к ватаге, уже выкупавшейся и одетой, и сообщил ей свое горе. Розыски были бесполезны. Все пространство, какое охватывал глаз, было безлюдно. Старик точно провалился сквозь землю.
– Может, это нечистый был, – сделал кто-то предположение, и у всех пробежали мурашки по телу.
– Пойдем, – предложил Яшка, не отличавшийся храбростью, и, быстро вскочив, напялил шапку на мокрые волосы.
– А я как же? – жалобно проговорил Тёма.
Была одна комбинация: остаться Тёме на берегу и ждать, пока дадут знать домой. Но одному было страшно, а из ватаги никто не хотел оставаться с ним. Всех напугал нечистый, всем было страшно, все спешили уйти, и Тёма волей-неволей потянулся за всеми.
– У-ла-ла-а! Голый мальчик!
– Голый мальчик! Голый мальчик! – И толпа городских ребятишек, припрыгивая и улюлюкая, бежала за Тёмой.
Голый мальчик не каждый день ходит по улицам, и все спешили посмотреть на голого мальчика. Тёма шел и горько плакал. Почти каждый прохожий желал знать, в чем дело. Но Тёма так плакал, что говорить сам не мог; за него говорили его друзья. Это было очень трогательно. Все останавливались и слушали, слушал и Тёма. Когда рассказ доходил до мундира, Тёма не выдерживал и начинал снова рыдать.
– Но почему же вы не возьмете извозчика? – спросил Тёму господин в золотых очках.
«Извозчика?!» – думал Тёма. Разве мало убытков папе и маме от пропавшего платья! Нет, он не возьмет извозчика.
Два господина остановили процессию и тоже пожелали узнать, в чем дело. Выслушав, один из них спросил Тёму:
– Как ваша фамилия?
– Ка-ка-рташев, – ответил, захлебываясь, Тёма.
– Генерала Карташева? – переспросил удивленно господин и, посмотрев насмешливо на своего спутника, проговорил пренебрежительно: – Венгерский герой![25]
– А-га! – протянул небрежно его спутник. И оба прошли, чему-то улыбаясь.
Сердце Тёмы болезненно сжалось от этих туманных, насмешливых намеков. Ему ясно было одно: над его отцом смеются! И ему стало так больно, что он забыл, что он голый, и весь потонул в мучительной мысли. Теперь, когда спрашивали его, как фамилия, Тёма отвечал уже нерешительно и робко. Съежившись, он снова ждал какого-нибудь обидного намека и пытливо смотрел в глаза спрашивавших.
– Вы сын генерала?
– Да, – отвечал почти шепотом Тёма.
– Бедный мальчик! Возьмите извозчика.
Слава Богу, этот ничего не сказал.
– Генерала Карташева?! Николая Семеныча?!
Тёма стоял ни жив ни мертв. Это было на базарной площади, и говорил высокий, здоровый, немного пьяный старик.
«А вдруг он меня сейчас ударит?!» – подумал Тёма.
– Батюшки мои! Да ведь это мой генерал! Я ведь с ним, когда он эскадронным еще… Я и жив через него остался! Лизка! Лизка-а!
Подошла толстая краснощекая торговка.
– Воз давай! – орал старик.
– Какой еще воз?
– Давай воз! Генеральский сын! Того генерала, что жизнь мою… Помнишь, дура, говорил тебе сколько раз… Офицер на войне… Ну, вот из-под лошади… Э, дура!
«Дура» вспомнила и с любопытством осматривала Тёму.
– Ну, так вот сын его… Ну, давай, что ли, воз! Сам повезу… С рук на руки сдам. Вот что!
– А кавуны? С десяток еще осталось.
– Ну их! Какие тут кавуны! Давай воз! Ах ты, грех какой! Ну, беда! Ах он, окаянный!
Так причитая, размахивая руками, то наклоняясь к Тёме, то опять выпрямляясь, ораторствовал старик, пока дочь его, сидя на краю телеги, поворачивала лошадь в толпе.
– Вот какое дело вышло! – продолжал кричать старик, обращаясь к окружающим, – первый генерал, можно сказать, и на вот!.. То ись, значит… одно слово! Прямо отец!.. Строг!.. А чтоб обидеть – ни-ни! Тут вот сейчас смерть твоя, а тут отошел, отошел… и нет его: голыми руками бери! И любили ж! Ну, прямо вот скажи: ложись и помирай! Сейчас! Ей-богу!
– Конечно, ежели, к примеру, хороший господин… – поддержал старика мастеровой.
– То ись, вот какой господин – что тебе, солдату, полагается, значит, бери, а водку особо. Вот какой господин!
Этот довод окончательно убедил толпу.
– Такому господину и послужить можно!
– Известно, можно!
– То вже не то що як, а то господын…
А старик уже сидел на возу и только молча одобрительно кивал головой на сочувственные отзывы толпы. Сидел и Тёма, укутанный в свиту, с наслаждением прислушиваясь к словам старика.
– Ты хорошо знаешь моего отца? – спрашивал Тёма.
– Ах ты мой милый, милый! – говорил старик, – отца твоего я во как знаю. Я двадцать лет его изо дня в день видал. Этакого человека нет и не будет! Он за тебя и душу свою, и себя самого, и рубаху последнюю снимет! Вот он какой!
Тёма уж так расстроился, что не мог удержаться от слез; слезы радости, слезы счастья за отца текли по его щекам. Ватага не отставала от Тёмы и вся шла тут же возле телеги.