Тоже, в конце концов, не катастрофа, но я был слишком пьян, чтобы к этому легко отнестись, я посмотрел на свои брюки в разводах оливкового масла, на свою рубашку, забрызганную соусом, и решил обидеться. Не помню уже, что я сказал, что-то жестокое, оскорбительное и ни с чем не сообразное. Неуклюжая корова. Вот что я сказал. А может, глупая корова или глупая, неуклюжая корова. Важны даже не столько слова, сколько злость, с какой они были высказаны и которую нельзя себе позволять ни при каких обстоятельствах, тем более в присутствии нервных и чувствительных университетских профессоров. Надо ли добавлять, что Карен не была ни глупой, ни неуклюжей и меньше всего она была коровой; от этой стройной и привлекательной женщины лет тридцати восьми, читавшей курсы о Гёте и Гёльдерлине, я никогда не слышал ничего, кроме самых уважительных и добрых слов. Буквально за несколько секунд до инцидента она пригласила меня выступить перед ее студентами, и я, откашлявшись, собирался ей сказать, что мне надо обдумать ее предложение, – а тут все это со стаканом. Сам виноват и тут же выместил свою досаду на ней. Совершенно хамская выходка, лишнее доказательство того, что меня нельзя было выпускать из клетки. Карен выказала мне свое дружеское расположение, больше того, осторожно посылала мне едва уловимые намеки на то, что она была бы не прочь поговорить со мной на более интимные темы, и я, который почти два года не прикасался к женщине, откликаясь на эти тонкие флюиды, уже пытался себе представить, грубо, по-мужски, будучи хорошо разогрет алкоголем, как она выглядит без одежды. Не оттого ли я так на ней сорвался? Неужели мое презрение к самому себе было столь велико, что я должен был наказать ее за этот огонек сексуального возбуждения, который она во мне затеплила? Или в глубине души я знал, что никаких флюидов с ее стороны не было, что вся эта сценка не более чем плод моего воображения, игра гормонов, спровоцированная близостью ее теплого, пахнущего духами тела?
Самое ужасное: она начала плакать, а я не по чувствовал ни малейших угрызений совести. Мы оба вскочили на ноги, и когда я увидел, что ее нижняя губа подрагивает, а на глаза наворачиваются слезы, я испытал радость, чуть ли не торжество – вот, все онемели, и это моих рук дело! Кроме нас в комнате было еще шесть или семь гостей, и, когда Карен вскрикнула, все, как по команде, поверну ли головы в нашу сторону. Грохот падающих тарелок привлек дополнительное внимание, так что свидетелями моего хамства стали человек десять, не меньше. Вдруг повисла тишина. Это был момент коллективного шока, никто не знал, что говорить и как себя вести. И во время этой короткой па узы, связанной с общей растерянностью, когда все как будто задержали дыхание, обида Карен переросла в гнев.
Дэвид, сказала она, кто ты такой, чтобы так говорить со мной?
К счастью, среди тех, кто подошел на шум, оказалась Мэри, и, прежде чем я успел наломать дров, она быстро пересекла комнату и взяла меня за локоть.
Это у него с языка сорвалось, объяснила она Карен. Да, Дэвид? Всем нам случается ляпнуть что-то такое под горячую руку.
Мне хотелось возразить на это, и порезче, в том духе, что я отвечаю за каждое свое слово, но я промолчал. Для этого мне пришлось призвать на помощь все свое самообладание. Мэри всячески старалась погасить скандал в зародыше, и сам я в душе понимал: не надо еще больше портить ей вечер, потом я об этом пожалею. Однако я не извинился, не постарался хотя бы изобразить любезность. Просто, вместо того чтобы сказать очередную гадость, я высвободил руку и молча вышел вон и так же молча пересек гостиную под взглядами моих притихших коллег.
Я поднялся в спальню Грега и Мэри на втором этаже. Я собирался одеться и уйти, но моя парка, видимо, была погребена под грудой сваленных на кровать зимних вещей, и я не смог ее найти. Порывшись в этом ворохе одежды, я стал бросать пальто на пол, тем самым сужая круг поиска. Я был в середине процесса – гора на полу уже превысила гору на постели, – когда в спальню вошла Мэри. Она остановилась в дверях, маленькая круглолицая женщина с завитками светлых волос и румяными щечками, руки в боки, и я сразу понял, что мне несдобровать. Такие чувства охватывают ребенка при виде матери, готовой устроить ему разнос.
Что ты делаешь? поинтересовалась она.
Ищу свою куртку.
Она в стенном шкафу, внизу. Забыл?
Я думал, она здесь.
Она внизу. Грег повесил ее в шкаф. Ты сам нашел свободную вешалку.
Ладно, поищу ее там.
Но Мэри сразу дала мне понять, что так легко я от нее не отделаюсь. Сделав еще несколько шагов, она нагнулась за пальто – и шварк об кровать. Потом второе. Она швыряла их одно за другим, прерывая свою речь в середине предложения, и все эти пальто и куртки были для нее чем-то вроде знаков препинания – внезапных тире, торопливых многоточий, возмущенных восклицательных, разрубавших каждую фразу, как топор.
Когда ты спустишься вниз, я хочу, чтобы ты… помирился с Карен… даже если для этого тебе придется на коленях… вымаливать у нее прощение… все только и говорят, что о твоей выходке… Дэвид, если ты этого сейчас не сделаешь… для меня… ты больше никогда не переступишь порог этого дома.
Я и не рвался. Если бы ты не выкрутила мне руки, твои гости были бы в полной безопасности, а ты бы насладилась очередной своей занудной, пустейшей вечеринкой.
Дэвид, тебе нужно лечиться… ты много пережил, я знаю… но всему бывает предел… обратись к врачу, пока ты не загубил свою жизнь окончательно.
Я веду ту жизнь, на которую способен, а вечеринки в твоем доме в нее не входят.
Мэри швырнула последнее пальто и вдруг, без всякого перехода, села на кровать и заплакала.
Мудак ты, сказала она тихим голосом. Думаешь, я ее не любила? Для тебя Хелен – жена, а для меня – самый близкий друг.
Нет, Мэри. Самым близким другом она была мне, а я ей. Ты тут ни при чем.
Это была точка. Моя жесткость, мой абсолютный отказ признать за ней право на человеческие чувства перекрыли ей кислород. Когда я выходил из комнаты, она сидела ко мне спиной и только головой мотала, глядя на этот разгром.
Через два дня после вечеринки из пенсильванского университетского издательства пришел ответ: они изъявляли желание напечатать мою рукопись. К этому моменту я одолел первую сотню страниц моего Шатобриана, а когда спустя год «Безмолвный мир Гектора Манна» появился на прилавках, еще тысяча двести шагов остались позади. При таких темпах каких-нибудь семь-восемь месяцев – и будет готов черновой вариант всей книги. Накинем кой-какое время на редактуру, и что мы увидим? Еще год работы, и беловая рукопись «Мемуаров» ляжет Алексу на стол.
Но судьбе угодно было распорядиться, чтобы вместо года я отработал всего три месяца. Осилив еще двести пятьдесят страниц, в один сырой ветреный день я дошел до главы о падении Наполеона в 23-й книге (беды и радости, как близнецы, рождаются вместе), и этот день начала лета ознаменовался тем, что я обнаружил в почтовом ящике письмо от Фриды Спеллинг. Признаюсь, сначала оно меня заинтриговало, но, после того как я отправил свой ответ и порассуждал еще немного, я все-таки склонился к тому, что это розыгрыш. Это не значит, что мне не следовало ей отвечать, подстраховаться не мешает, но на этом, я был уверен, наша переписка закончится.
Через девять дней она снова о себе напомнила. На этот раз она воспользовалась стандартным листом бумаги с синим оттиском вверху – ее имя и адрес. Разумеется, обзавестись фальшивыми личными бланками не составляет труда, но зачем, спрашивается, упорно пытаться выдать себя за человека, о котором я даже не слышал? Фрида Спеллинг – это имя мне ничего не говорило. Она могла быть женой Гектора Манна и с таким же успехом – психопаткой, живущей отшельницей в пустыне. Но отрицать и дальше, что это реальное лицо, было трудно.
Дорогой профессор, писала она. Ваши сомнения мне вполне понятны, и то, что вы не спешите мне поверить, меня не удивляет. Есть только один способ узнать правду – принять мое приглашение. Прилетайте в Тъерра-дель-Суэньо и встретьтесь с Гектором. Может, вы скорее надумаете приехать, если я вам скажу, что после отъезда из Голливуда в 1929 году он снял по своим сценариям несколько фильмов, которые он готов показать вам на нашем ранчо. Гектору почти девяносто лет, и его здоровье ухудшается день ото дня. Я не знаю, сколько ему еще отпущено, но, согласно его завещанию, я должна буду уничтожить все его фильмы и негативы в течение двадцати четырех часов после его смерти. Пожалуйста, не затягивайте с ответом. В ожидании вашего письма, с совершенным почтением, Фрида Спеллинг (миссис Гектор Манн).
И вновь я не позволил себе увлечься. Мой ответ получился кратким, официальным, пожалуй, даже немного грубым, но, прежде чем на что-то решиться, я должен был точно знать, что ей можно доверять. Хочется вам верить, писал я, но мне нужны доказательства. В Нью-Мексико путь неблизкий, и сначала я должен убедиться, что ваши слова заслуживают доверия и Гектор Манн в самом деле жив. Как только мои сомнения рассеются, я отправлюсь на ранчо. Однако должен вас предупредить: я не летаю самолетом. Искренне ваш, Д. 3.