У Дианы была собственная лошадь черно-белой масти по имени Пай. Ее мама, высокая стройная женщина, также большая любительница верховой езды, все четыре года, что мы прожили в Гринвиче, была очень добра ко мне. Очевидно, кто-то – возможно, моя мама – попросил Даннов приютить меня во время ее становившихся всё более длительными отлучек, потому что я проводила с ними очень много времени. Осенью первого нашего года в Гринвиче папа объявил маме, что хочет развестись, а потом она начала где-то пропадать – как я теперь знаю, в “Остен Риггз Сентер”. Тогда-то бабушка и приехала из Калифорнии, чтобы заботиться о нас и вести хозяйство.
Данны заполнили вакуум, образовавшийся после расставания с Сью-Салли и ее мамой. Сью-Салли ассоциировалась у меня с ковбоями, индейцами, кожаной одеждой, а Диана – с лисьей охотой, канареечно-желтыми бриджами, сапогами из лакированной кожи и твердыми бархатными кепи.
В новой школе появился шанс показать себя с другой стороны, что было неплохо. Как-то раз в аудитории для самостоятельных занятий я чем-то рассмешила одноклассников. Чем – не помню, но помню, как приятно было увидеть, что я могу кого-то развеселить. Я выбрала себе имидж клоуна и фигляра.
В ту первую осень я сделала удивительное открытие – листва бывает ярко-оранжевой и красной. Кроме того, Диана Данн уговорила меня поучаствовать в охоте на лис. Не помню случая, чтобы мне не было страшно на охоте. Боязно было прыгать, до смерти страшно резко поворачивать на полном ходу – ведь лошадь могла поскользнуться на мокрой земле и завалиться на меня. Я боялась всегда, но понимала, что характер проявляется в смелости, и делала вид, что не трушу. Никто, особенно Диана, ни о чем не догадывался. Для девчонки хуже нет чего-либо бояться. Боишься – значит, ты неженка.
Потом пришла зима. Я видела снег и раньше, но никогда не имела с ним дела – не прокапывала дорогу к машине, чтобы поехать в школу, не каталась во дворе на санках. Меня бесило, что Питер мог вытащить свой членик и расписаться на снегу, и я тоже попробовала, сняв трусы и как можно быстрее бегая с раздвинутыми ногами, вычертить струйкой свое имя. Надо ли говорить, что мои “каракули” не поддавались расшифровке и я жутко замерзла?
На первое гринвичское Рождество папа подарил мне индейский костюм из телячьей кожи с мокасинами, расшитыми бусинами, и шиньоном, который я прикалывала к волосам, так что “волосы” торчали в точности как у индейца племени мохоки. С момента нашего отъезда из Калифорнии прошло всего полгода, я всё еще заплетала длинные светлые косы, Одинокий рейнджер по-прежнему был моим кумиром, поэтому лучшего подарка папа придумать не мог. Я немедленно облачилась в свой костюм, и папа снял меня на домашнюю кинокамеру. Я тихо-тихо выбралась из густого подлеска, проворно взбежала на холмик, там остановилась и, приложив руку ко лбу, как индеец на разведке, стала вглядываться вдаль, не показался ли на горизонте враг. Папа даже снял крупным планом мое лицо – как я медленно поворачиваю голову справа налево, прежде чем так же тихо снова скрыться в зарослях; это был мой дебют в игровом кино. Теперь, просматривая эту видеозапись, я вспоминаю, что с того времени возненавидела свою внешность, в особенности круглое, щекастое лицо. Мне казалось, что я похожа на бурундука, у которого за каждой щекой по ореху.
Съемка с папой в тот рождественский день положила конец моим ковбойским и индейским фантазиям. Больше я никогда не наряжалась индейцем. Я вошла в тот период, когда для девочки-подростка превыше всего – общественное признание. Вскоре после этого я отрезала свои прекрасные косы, чтобы не чувствовать себя деревенщиной: никто в школе не заплетал косички. Не помню, кто меня подстриг, мама или парикмахер, но выглядело это ужасно. Мои непослушные, будто хвост у мула, волосы подровняли по прямой чуть ниже ушей – ни стиля, ни формы, а челка топорщилась, словно наэлектризованная. Согласитесь, в этом возрасте прическа – чуть ли не главное в жизни. Девочки с хорошими волосами всегда пользуются большей популярностью. Я во всех смыслах была “дурнушкой Джейн”, клоуном с нелепой прической.
Иногда по вечерам я гуляла вдоль дороги, заглядывала в окна домов, смотрела на собравшихся за семейным столом людей. Поразительно, насколько наш дом отличался от других. Позже я обзавелась друзьями, стала бывать у них в гостях и, словно марсианка, наблюдала за тем, как их родители, гости, другие дети общались во время обеда. Для меня было внове уже то, что кого-то интересовало мое мнение. Оживленные разговоры и споры открыли мне целый мир разнообразных идей, который существовал за пределами крошечного осколка реальности – десяти лет моей жизни.
В Гринвиче я дважды застала выборы – когда Трумэн победил Томаса Дьюи и когда Эдлай Стивенсон проиграл Эйзенхауэру. Я хорошо помню споры на тему выборов во время обедов в “республиканских” семьях моих друзей. Мой папа, “паршивый демократ” (он скорее проголосовал бы за шелудивого пса, чем за республиканца), упорно отстаивал свои политические взгляды, но с нами, детьми, о политике говорил редко. Примерно в эти годы в отношениях между папой и его старыми друзьями Джоном Фордом и Джоном Уэйном, а также с его лучшим другом Джимми Стюартом наметился разрыв – впрочем, со Стюартом они потом снова сблизились.
Брешь в их дружбе пробили сенатор Джо Маккарти и Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности (HUAC). Термин “маккартизм” стал синонимом голословной клеветы и запугивания законопослушных американцев. Им объявили, что все организации, которые хоть в малейшей степени поддерживали Рузвельта и его “Новый курс”, ведут подрывную деятельность. Тысячи невинных людей, всего-то присоединившихся к какой-нибудь либеральной организации, подверглись уголовному преследованию. Маккарти и HUAC, членом которой был и молодой конгрессмен из Калифорнии Ричард Никсон, считали вредительским всякое инакомыслие. Папа называл это “охотой на красных ведьм” и один раз даже врезал телевизору, когда показывали заседание HUAC. Меня всегда занимал вопрос, почему папа так и не присоединился к Хамфри Богарту, Лорен Бэколл, Джону Хастону, Люсиль Болл, Джону Гарфилду и Дэнни Каю, которые специально ездили в Вашингтон на слушания HUAC и дали там пресс-конференцию в поддержку так называемой голливудской десятки – продюсеров и режиссеров, которые якобы придерживались коммунистических взглядов. Кое-кто в Голливуде – например Рональд Рейган (тогда президент Гильдии киноактеров, с 1946 года – осведомитель ФБР), Гэри Купер, Джордж Мёрфи, Уолт Дисней и Роберт Тейлор – сотрудничали с Комиссией и согласились назвать имена тех, кто, по их мнению, был коммунистом. “Лояльные” выступления заранее включили в регламент, а “нелояльным” свидетелям выступить не позволили, и их адвокаты не были допущены к прениям. Джимми Стюарт и Джон Уэйн не давали показаний, но были убежденными сторонниками Маккарти. Тогда я не понимала, что к чему, знала только, что многие в Голливуде потеряли работу из-за того, что крупные студии расторгли контракты с “десяткой” и отказались иметь дело с членами этой группы, пока те публично не отрекутся от коммунистической идеологии. Так, врагом объявили Чарли Чаплина, и вплоть до 1972 года, когда Американская академия кинематографических искусств и наук присудила ему премию, он не мог вернуться в США. Я присутствовала на той церемонии вручения премии “Оскар”, стояла рядом с ним на сцене. Я и подумать тогда не могла, что почти через двадцать лет меня вызовут на заседание новейшей Комиссии такого рода и что в возрасте сорока четырех лет я выйду замуж за человека, отец которого убедил его в причастности Рузвельта с его “Новым курсом” к коммунизму.
Осенью 1948 года судьба, словно нарочно, опять свела нас с Брук, Бриджет и Биллом Хейуордами. Мы, дети с обеих сторон, пришли в восторг от того, что наши семьи, пусть и несколько в ином составе, снова встретились – вдали от Калифорнии, на другом конце страны – и снова будем вместе учиться в школе: Билл с Питером в Брунсуике, а я с Брук и Бриджет – в Гринвичской академии.
В Гринвиче я впервые услышала слово “черномазый”. Однажды, когда мы с папой ехали на машине – он за рулем, я на заднем сиденье, – я произнесла это слово. Папа остановил машину, повернулся ко мне, шлепнул (легонько) меня по губам и сказал: “Никогда этого не говори!” Можете быть уверены – больше я так не говорила. Это был единственный раз, когда папа меня ударил.
Я много думала о своем интересе к людям – неважно, знамениты они или нет, каких добились успехов и к какой расе принадлежат. Боюсь, причина кроется в отцовских фильмах. Сам папа не любил рассуждать о расах и классах, хотя его киногерои – Авраам Линкольн, Том Джоуд (основатель коммуны оки[11] в “Гроздьях гнева”), отец из фильма “Случай в Окс-Боу”, возмущенный линчеванием мексиканца, Кларенс Дарроу, мистер Робертс – вызывали у него уважение. Я как-то спросила Иоланду, дочь Мартина Лютера Кинга, часто ли отец беседовал с ней, когда она была маленькой, о жизни, жизненных ценностях и духовности.