Я твердо намерена по мере своих сил, пока жива, помогать моим детям, всем остальным и себе самой учить другие па этого танца.
Питер до мозга костей был сама доброта, ласка и сентиментальность. Он ни разу никому и ничему не причинил вреда намеренно. Один раз – в шестидесятых годах – он даже поспорил со мной о том, есть ли душа у овощей. Его феноменальный, очень сложно устроенный мозг схватывал и перерабатывал всё, от мельчайших подробностей детской жизни до космических вопросов, включая огромный объем информации в промежутке. Папа не мог ни оценить, ни вскормить эмоциональность Питера, не мог видеть его таким, каким он был. Напротив, папа стыдил Питера и пытался склонить его к собственной стоической независимости. Питер привязывался к людям и животным. Тем летом в Оушн-Хаус он постоянно просеивал песок из-под пляжных кабинок в поисках провалившихся в щели между досками монет. Когда у него набиралась некая сумма, он мог добавить ее к своим карманным деньгам и оплатить междугородный звонок в Гринвич, чтобы спросить Кэти, как там Баз, наш шестилетний далматин. И вот однажды он услышал в ответ, что База усыпили, даже не поинтересовавшись нашим мнением. Питера словно оглушили. Я слышала, как он плакал за стенкой, у себя в комнате, пока не заснул. На меня же это не произвело большого впечатления. В действительности Гринвич был пройденным этапом. Нам предстояло жить с папой и Сьюзен в большом городе, а… в общем, в городе с собакой не очень удобно.
В школе Питер вечно терпел насмешки одноклассников и сталкивался с жестокостью мальчишек по отношению к более слабым товарищам, которая, как им казалось, подтверждает, что уж они-то точно “настоящие мужики”. К чести Питера, он прогибался крайне редко. Поразительно, как он, несмотря на папин гнев, умудрялся оставаться самим собой и с открытой душой бросал отцу вызов: “Принимай меня таким, какой я есть. Я не собираюсь меняться ради того, чтобы тебя порадовать”. А я, в свою очередь, крайне неохотно шла на то, что могло бы вызвать неодобрение отца, – до тех пор, пока не стала старше и не поняла, что, если я хочу привлечь к себе его внимание, я могу рассчитывать лишь на неодобрение.
Глава 7
Голод
Я вечно в голоде жила
И вот дождалась ужина.
Дрожа, уселась у стола
И выпила вина.
Так было на столах, когда,
Голодная, одна,
Смотрела в окна богачей
И так была бедна…
<…>
Мне голод не грозил, я знала,
Что голод – лишь предлог
Для тех, кто за окном
И внутрь попасть не мог.
Эмили Дикинсон
, 1862[15]
Голод пришел в то лето, проведенное со Сьюзен. Я постоянно пребывала “вне себя”, и образовавшуюся внутреннюю пустоту заполнила неотвязная подспудная тревога. Я не понимала ее происхождения, просто подумала, что так, видимо, воспринимает жизнь девочка, которая вошла в возраст “ты-должна-быть-женственной” и чувствует себя сторонним наблюдателем с прижатым к стеклу носом, страстно желая попасть внутрь и не понимая, что на самом деле смотрит извне на себя же; но могла ли я находиться внутри себя, если, как выяснилось, я далека от идеала? Кому же хочется оказаться внутри чего-то неидеального? До этого лета, когда мне было тринадцать, идея “совершенства” не застила мне горизонт – я была слишком увлечена лазаньем по деревьям и армрестлингом. Теперь время пришло.
Ощущение несовершенства в основном было связано с моим телом. Это стало моим Армагеддоном, внешним доказательством моей неполноценности – я была недостаточно худа. Оглядываясь назад, я думаю, что самоубийство моей матери непременно должно было сыграть свою роль; в конце концов, благодаря худобе можно отсрочить превращение в женщину и отодвинуть угрозу стать жертвой, так как андрогинность дает свободу. Маме ее тело тоже не давало покоя. Конечно, сказалось и влияние индустрии моды с ее идеей изящной худощавости и стремлением как можно прочнее вбить эту идею в головы девочкам, едва начавшим формировать собственный стиль. Но и мой отец внес свой вклад. По его глубокому убеждению, женщина должна быть тощей. Кузины Фонда говорили мне, что этого мнения придерживались все мужчины в их роду, много поколений назад. Дау Фонда на смертном одре спросил свою дочь Синди: “Тебе удалось сбросить вес?” Она была вовсе не толстой. Многие женщины фамилии Фонда страдали пищевыми расстройствами, и по крайней мере две из папиных жен мучились от булимии. С тех пор как я достигла подросткового возраста, папа лично высказался по поводу моей внешности лишь однажды, заметив, что я полновата. Обычно он просил свою жену сообщить мне, что он недоволен мною и что ему хотелось бы видеть меня в другой одежде – в менее открытом купальнике, с более свободным поясом и в платье подлиннее.
На самом деле я никогда не отличалась полнотой. Но это не имело значения. Если девочка старается кому-то понравиться, важно то, какой она сама себя видит, как она привыкла смотреть на себя – чужим оценивающим, осуждающим взглядом.
Моя детская подруга Мария Купер Дженис однажды рассказала мне, как когда-то – ей было лет шестнадцать – ее родители, Рокки и Гэри Купер, приехали к нам в гости на ланч в Малибу. И, видимо, пока мы сидели на пляже, мой отец сказал Рокки: “Джейн досталась фигура, зато Марии – лицо”. Странно, что ее мама ей это передала, но больше всего меня поразило то, до какой степени, судя по этой фразе, мой папа критично относился ко мне и запросто мог унизить меня даже при посторонних.
Проблема, очевидно, заключалась в том, что стремиться к идеалу – значит стремиться к чему-то недостижимому. В конце концов, все мы простые смертные, и никто не ждет от нас совершенства. Оставим совершенство Господу Богу, а мы, люди, как сказал Карл Юнг, должны стремиться к завершенности. Но до тех пор, пока мы не прекратим гонку за идеалом, завершенности (то есть целостности) нам не достичь. Совершенство искушало меня, и из-за этого я путала голод духовный с голодом физическим.
Губительная тяга к совершенству свойственна женщинам. Многих ли мужчин волнует, идеальны они или нет? Более или менее нормально – ну и хорошо, думает большинство мужчин.
Папа решил, что надо отправить нас с Питером в закрытую школу с пансионом, как в те годы делали все, кто мог это себе позволить. Питера определили в школу для мальчиков Фэй в Массачусетсе, а меня – в школу Эммы Виллард, которая находилась в городе Трой, в штате Нью-Йорк. С самого первого года моего пребывания в школе Эммы Виллард худоба ценилась выше по иерархии важных качеств, чем хорошие волосы.
Однажды мне попалась в журнале реклама, которая обещала выслать в обмен на вырезку из журнала и 2 доллара особую разновидность жевательной резинки с яичками глистов – если сжевать эту резинку, глисты вылупятся и сожрут всё, что ты съела. Мне это показалось прекрасной идеей – как говорится, и волки сыты, и овцы целы. Я выслала 2 доллара и вырезку, однако жвачку так и не получила. Недавно я поведала подруге эту историю, и она сказала: “Джейн, ты же была умной девочкой. Разве можно было быть такой балдой, чтобы поверить этому и перевести деньги?” Можно, потому что мне было тринадцать, что равносильно бессмертию, а когда речь шла о похудении, здоровье в расчет не принималось. Я знала, что от глистов не умирают. Возможно, я дважды подумала бы, прежде чем подписаться на рассылку вируса бубонной чумы. Но всё, что позволяло похудеть, ничего для этого не делая, казалось мне очень заманчивым. Я, заметьте, не ударялась в крайности, в отличие от других девочек, которые отказывались принимать пищу и попали в больницу, но гордилась тем, что была одной из самых худых в классе.
Затем, на второй год, в нашу школу пришла Кэрол Бентли, синеглазая брюнетка из Толедо (Огайо), которая сразу стала моей лучшей подругой. Я помню, как впервые встретилась с ней, когда вылезала из душа в общежитии. Она была голая, и у меня дух перехватило. Я никогда не видела такого тела – хорошо развитая, крепкая, высокая грудь над тонкой талией, узкие бедра и длинные, точеные ноги, как у Сьюзен. С первого взгляда мне стало ясно, что рано или поздно она покорит мир, а может, если подольше с ней пообщаться, какая-то доля ее власти передастся и мне. Я уже привыкла отождествлять власть и успех с совершенством женского тела.
Невзирая на совершенство своего тела, Кэрол тоже заинтересовалась проблемами формирования фигуры. Это она научила меня объедаться, а потом принимать слабительное – сейчас это называется булимией. Она додумалась до этого на уроке истории, когда мы изучали Римскую империю. Она прочла, что римляне устраивали оргиастические пиршества, обжирались, а затем засовывали пальцы в глотку, чтобы вызывать рвоту и вновь вернуться к еде. Можно есть самую калорийную пищу, и тебе ничего за это не будет – звучало соблазнительно.
Объедались и очищались мы только перед школьными танцами и каникулами, когда собирались ехать домой, и тогда мы сметали с прилавков все шоколадные пирожные и мороженое, какие попадались нам на глаза, и лопали, пока наши животы не раздувались до размера пятимесячной беременности. Потом мы запихивали в рот пальцы и вываливали всё обратно. Нам казалось, что после древних римлян мы первые такое проделывали, наша общая тайна приятно щекотала нервы.