с деревянной спинкой и двумя длинными палками со стопами на концах – будто собственными неподвижными ногами. Рузвельт никогда не позволял себе фотографироваться или показываться на публике в этом кресле, рассказывала учительница, и до того успешно поддерживал благополучную картинку, что слухам о его инвалидности почти никто не верил. Он выглядел всегда так по‐президентски на газетных фотографиях и так впечатляюще и красноречиво выступал по радио, а на парадах и в торжественных процессиях даже сам сидел за рулем прекрасного автомобиля. До того как Ог вернулся с войны, искалеченный и злой, я в жизни не видела ни одного инвалида. Новый Ог был ничуть непохож на старого, и еще меньше был он похож на единственного президента, которого я знала. Прошло немало времени после того, как и Рузвельт, и Ог умерли и инвалидные коляски перестали делать из дерева, когда я увидела одну из двух существующих фотографий президента в его кресле и подумала, сколько же ветеранов войны, безногих и несчастных, как Ог, страдали бы чуточку меньше, если бы президент не стыдился своей инвалидной коляски и не скрывал ее.
Я стояла на одной ноге и вытирала посуду, когда услышала, как Ог врезался в стену и выругался. Я обернулась и увидела, как он переваливает через порог кухни, удерживая в одной руке костыли, а другой пытаясь двигать коляску. Наши взгляды встретились, но ни он, ни я не знали, как реагировать на такой не свойственный ему жест доброй воли.
– Вот, – буркнул он, бросив костыли на пол, а потом задом выкатился из дверного проема и поехал прочь по коридору.
Этих костылей я не видела с тех пор, как дядя Ог вернулся с войны другим человеком.
Я вспомнила, как в тот день мы поехали в Монтроуз, одевшись во все самое лучшее, – это было тем же летом 1942 года, когда мы с Кэлом построили дом на дереве. Мне не терпелось снова увидеть дядю, и я вся взмокла и извертелась, зажатая между Кэлом и Сетом на заднем сиденье большого седана, который отец одолжил у соседа, мистера Митчелла. Отец вел машину, а тетя Вив на том же длинном переднем сиденье взволнованно болтала с мамой, и ее тщательно накрученные завитки подпрыгивали, как пружинки. Я представляла себе, как Огден и его непоседа брат выйдут из поезда, оба в своей красивой солдатской форме, и будут вертеть головами, оглядывая платформу, пока ясные синие глаза Ога наконец не вспыхнут при виде нас, его новой семьи, которая так рада его возвращению домой. Я представляла себе, как Ог обхватит тетю Вивиан за талию, прижмет ее к себе и поцелует в губы – как делал тогда, в саду, где я застигла их всего за несколько дней до его отъезда на войну в Европу, и спина у нее была тогда так грациозно изогнута – совсем как ствол ивы.
До того как война поспешила забрать Огдена сразу после их с Вив свадьбы, мы знали его совсем недолго. Но в тот день это не помешало нам выглядеть так, будто мы сошли с обложки “Сатердей ивнинг пост”: тесно прижимаясь друг к другу на платформе, мы готовились принять их с Джимми как родных. Когда черный локомотив показался вдали и стал расти на глазах, мне уже не нужно было никакой иной причины, кроме смутного представления о патриотизме и легенд из популярных журналов, чтобы обожать Огдена. Он был герой войны, кинозвезда, гигант. К тому моменту, когда поезд с металлическим скрежетом начал медленно тормозить перед нами, я довела себя до такого взвинченного состояния, что можно было подумать, будто по ступенькам вагона сейчас спустится сам Рузвельт.
Когда Огден появился в дверном проеме, я в ту же секунду поняла, что меня обманули. В голове все затуманилось от усилия разобраться, кто же этот обманщик, и единственное, до чего мне удалось додуматься, – да сам же Огден меня и перехитрил: вот этот вот одноногий солдат, который стоит один-одинешенек, вцепившись в пожелтевшие деревянные костыли, и тусклые глаза зыркают из‐под солдатской шляпы, которая громоздится у него на голове, как опрокинутая лодка.
Увидев его, Вивиан ахнула и спрятала лицо на плече у моей мамы. Мама стряхнула ее с себя и торопливо выпрямила: схватила за оба плеча и развернула их в нужную сторону, будто направляя тяжелый плуг. Она сурово шепнула в завитки Вивиан:
– А ну не смей!
Кэл с отцом переглянулись и бросились помогать Огу. В ответ на их протянутые руки он взмахнул одним из костылей, едва не залепив в лицо Кэлу, и, не удержавшись, завалился набок на дверной косяк.
– Уберите свои чертовы руки, – пробормотал он себе под нос.
Кэл с отцом отступили, и все мы замерли, онемели и смотрели, как он неуклюже спускается по ступенькам поезда и поворачивается к нам спиной. Я помню стон тети Вив и глухой удар нежданных этих костылей о деревянную платформу, и еще один, и еще, будто биение медленного, больного сердца, – все время, пока Огден ковылял прочь по платформе. Я смотрела на изможденные лица солдат, вереницей выбирающихся из поезда. Ни один из них не был тем Огденом, которого я помнила. Ни один из них не был Джимми.
Когда мы догнали Ога, он стоял на тротуаре перед вокзалом, уставившись в землю перед собой. Отец подогнал машину, и вся семья забралась внутрь. Мы ждали, пока Ог к нам присоединится, – ждали так долго, что отец выключил двигатель, и теперь слышны были только всхлипывания тети Вив. Наконец мама вышла из машины и как‐то уговорила его устроиться рядом с ней на переднем сиденье. За всю дорогу домой никто не проронил ни слова. Вивиан сидела, стиснутая между мной и Кэлом, и немигающими глазами изумленно смотрела на неподвижный затылок мужа. Я положила руку ей на колено, и она ухватилась за нее, как за спасательный трос.
– На все воля Божья, – ответила мама, когда на следующее утро тетя Вив ворвалась в слезах на кухню с тирадой о своем загубленном воине.
Вив, ничуть не заботясь о том, чтобы говорить потише, стенала и спрашивала, почему же, раз Ог отныне ненавидит жизнь и все, что с нею связано, он просто не погиб на поле боя и не бросил свое тело прямо там, на берегу, рядом с телом Джимми? Мама поставила на стол две кружки кофе и велела, чтобы Вив села.
Всякий раз, когда я слышала, как мама упоминает волю Божью – а слышала я это очень часто, –