– Прокурор предлагает непреднамеренное убийство, – с энтузиазмом сказал адвокат. – Пять лет.
Она засмеялась, посмотрела ему в умные глаза, уже не кривая, не косая, не сонная и не пьяная, и сказала, что хочет процесс.
– Зачем? – спросил адвокат. – И, вообще, – кивнув на приятеля, – говорите по-своему, вам тут переводчика вызвали.
Она сделалась кривая, косая и шепелявая, дернула плечами, заведенными за спину (руки сзади в наручниках) и принялась голосить, но встретилась с муравлеевским взглядом, опять потеряла кривой и косой задор и спокойно сказала:
– Здравствуйте.
Повернулась к адвокату и так же, спокойно и улыбаясь, повторила:
– Зачем? Зачем мне переводчик. Объясните мне это.
Вместо того, чтоб честно ответить: чтоб тебя, дура, мучить, чтоб ты взяла себе эти пять лет и оставила меня в покое, – он сказал так:
– На процессе это будет непреднамеренное с отягчающими обстоятельствами, что по раскладкам то же преднамеренное, можно запросто получить двадцать пять.
– Так сделайте так, чтоб я не получила двадцать пять. Вы же адвокат, не я.
– Не надо было делать полиции противоречащих одно другому заявлений. А то сначала вы поехали к Джонни, а потом и не к Джонни вовсе, а к его сестре…
– Я не убивала Джонни, – сказала она монотонно.
За восемнадцать месяцев в предварительном заключении она привыкла на эту тему не бесноваться, не рыдать, не объяснять, не доказывать, не настаивать и уговаривать, а откровенно скучать. Тема надоела.
– Я теперь не плачу, я теперь смеюсь, – объяснила она Муравлееву.
И, действительно, смеяться ей как-то вроде более свойственно – закидывать голову, обнажая нежную, тонкую, сметанную шею и запрокидывая огромную копну волос, схваченных в черный хвост со свежей, густой сединой, ровесницей сроку отсидки, как мужская щетина – ровесница отпуску или запою. Когда смеялась, язык переставал застревать в мелких жемчужных зубах, его не путал больше бес инакой речи и борьбы за свое достоинство с надзирателями, конвоем, однокамерницами, одноблочницами, когда не следует ничего просто говорить, следует цедить сквозь зубы и сплевывать, кривляясь и кривясь всем телом.
Глаза – крупный южный изюм, хотя, если вглядеться, зеленые. Лицо в тюрьме не разбухло: не круглое, не овальное, а как-то более сложно и внимательно вылепленное, чтоб было красиво и необычно, а не просто лицо приделать.
Адвокат рассказал ей, что она сделала:
– Джонни решил вас уволить, что вас разозлило и расстроило.
Она сделала досадливый жест, но он перебил жест.
– Есть свидетели.
Она засмеялась, запрокидывая голову.
– Ваши же отношения с Джонни, как вы мне сами сказали, не вписывались в рамки строго служебных.
Хмыкнула презрительно, но в то же время и одобряя ход истории.
– Итак, вы поехали к нему, открыли дверь своим ключом… А ключа не было ни у кого, кроме вас и Джонни. И Джонни, как все знают, человек очень замкнутый.
(Джонни – наркодилер? – догадался Муравлеев.)
– В доме никого не было. Вы…
– Я достала из холодильника пиво и шампанское, – вдруг оживленно включилась арестантка. – Включила телевизор, выпила… Я вообще пришла к нему отдохнуть. Я так туда приходила.
И лицо ее на минуту стало мечтательным, а потом на него легла тень. Красивый лоб прорезала морщина.
– А потом решила постирать.
И торопливо добавила, не дожидаясь расспросов:
– Я у него всегда стирала… Пошла в подвал, а он там лежит.
– Но почему, почему вы вообразили, что обвинят вас?! Я вот, например… Представьте, что я пришел…
– Объясняю же, я была пьяная, – ответила она дерзко и шепеляво. Язык опять попал в ловушку.
– И тогда…
– Да, и тогда, – перебила она заносчиво, – я пошла и выпила еще. Много. И поднялась наверх, легла в его постель и заснула.
Она не продолжила. Ей хотелось бы, чтобы на этом месте и вообще все остановилось. Или хоть на какое-то время остановилось. Побыть там еще… Но нет:
– А потом вы проснулись, – сказал адвокат голосом гипнотизера, и она проснулась к рассказу, который теперь не склеивался. Оставалось только кроить заново.
– Я приехала за машиной. Мою белую поменять на красную, которую он мне отдал. Позвонила механику, механик сказал, что будет готово после часа. Тогда я открыла холодильник, там пиво, шампанское…
– Вот-вот, – удовлетворенно сказал адвокат, – опять по-другому рассказываете?
Она взорвалась:
– Опять двадцать пять! Опять «по-другому»! О, боже! Боже! Вы же меня не слушаете! В тюрьму ко мне не ходите. Материалы дела со мной не обсуждаете. Какой вы адвокат, если вы ни разу меня с начала до конца не выслушали!
Злилась, но говорила чисто и внятно. Адвокат повернулся к Муравлееву, на всякий случай. Хотя сказал как бы ей:
– В тюрьме я у вас был. Все, что вы меня просили проработать, я проработал. Вы обещали, что сын даст банковские бумаги, где сын?
Она молчала, позволяя вопросу раствориться, сделаться риторическим довеском, но не тут-то было:
– Где сын?
– Не знаю, – ответила она резко. – Вся беда в том, что некому мне помочь.
И, как белогрудая птичка, отводящая подозрительных от гнезда, сексуально пришепетывая «боже, боже!», откинулась назад, откинула великолепной лепки лицо и волосы с сединой-ровесницей непредумышленного убийства.
(«Где сын?», – скажет она Муравлееву, когда адвокат на минуту выйдет. – Он мой адвокат, но я его боюсь. Откуда я знаю, что у него на уме. Зачем я буду ему говорить, где мой сын».)
Итак, когда проснулась, время уже было ехать за машиной, так что поехала за машиной, и только потом, сильно потом, решила заехать к сестре, как-то сначала хотела сказать, а потом решила, что пусть лучше они вместе съездят к Джонни домой и как бы вместе найдут труп. И они поехали, и вместе нашли труп, и вместе вызвали полицию, но дальше уже все не вместе.
– Одним словом, я вам предлагаю так, – резюмировал адвокат. – Вы пришли озлобленная тем, что Джонни вас увольняет…Кроме того, он же сказал, что там будет новая девушка и просил вас ее обучить, ведь так?
Она засмеялась презрительным грудным смехом. Муравлеев взглянул под стол, где стояли ее ноги в плетеных сандалиях, скрепленных цветными ленточками, одна зеленая, другая красная – разваливаются сандалии. А если ей дадут двадцать пять лет? Хотя там, конечно, казенные…
– Джонни не увольнял меня. Я сама решила уйти. Он мне надоел. Мне все это надоело.
– Но есть свидетели, которым он…
– Ему было просто неловко. Все знали, как хорошо он ко мне относится. Все для меня делает. А я все равно ухожу, потому что он мне надоел.
И она пристально, соблазняюще посмотрела в глаза адвокату, и настала ее как бы очередь крикнуть: а потом вы проснулись!
– Тем лучше! – встряхнулся адвокат. – Тогда предлагаю так. Вы пришли, он начал к вам приставать, вы сказали нет, он не понял, вы стали защищаться, превысили… То есть вот, собственно: превышение необходимой самообороны в ответ на сексуальные домогательства…А перчатки ваши резиновые, которые там нашли – ну, в которых вы работаете…
Она распрямляется. Она и кривится, собственно, оттого, что затекают сведенные на спине руки, а время идет, капает в бесполезных разговорах, и надо экономить силы, чтобы распрямляться в самых ответственных местах. Как вот это. Чтоб из глаз искры брызнули. А брови у нее, между прочим, выщипаны тщательно, ювелирная работа. Тоненькие черные брови, а под ними – выщипанная синева. Что еще делать в тюрьме? Наверное, щипать брови и вплетать в сандалии ленточки… Тут выяснилось, что Джонни – не романтический герой. Совсем. Она искрила и фыркала, как кошка.
– Пффр! – сказала она презрительно. – Я молодая здоровая женщина, неужели вы думаете, что он – инвалид – мог сделать со мной что-то, чего я не хочу? И потом, почему в подвале? Или я – животное, чтобы ко мне приставали в подвале?
– Но вы же сами…., – оправдывался адвокат.
– Да. Но не в подвале. И не насильно.
– Так вот я же и объясняю: вы решили уйти, все, покончить с этим, а Джонни пустился к вам приставать, вы стали защищаться.
Она запрокинула голову и засмеялась. Отсмеявшись, заявила:
– Нет. Это неправда. Я этого говорить не буду.
И забормотала что-то про себя, где разобрать можно было только «неживотное», множество раз.
– Что это вы его так защищаете? – с искренним недоумением поинтересовался адвокат.
А она и не его вовсе. Джонни, значит, инвалид, а она – надомная уборщица (резиновые перчатки), но не животное, нет, и что деньги переведены (всего-то тысяч пять-шесть) – это старая задолженность, он сам и перевел, а машина – что машина? Он мне ее отдал, подарил. Как обещал. (Да и машина тоже, по-моему, дрянь).
Его задело «неживотное», он что-то при этом почувствовал и, чтоб осадить ее, упомянул вдруг монтировку, разбитую голову и стены подвала, забрызганные кровью. Она же смотрела на него равнодушно – туда, куда его доставало «неживотное», ее не доставала кровавая монтировка. Когда вышла в зал суда, не смеялась, не запрокидывала голову, но и не кривилась и не шепелявила. Просто сидела.