– Ну что ты? Ну как? – спрашивали все, и Муравлеев начал:
– Сегодня я встретил на улице женщину красивую, как Кармен. Ее присутствие на улице, без наручников…
Гости разразились хохотом. Начало неплохое. Что же, пусть гастролер исполнит, как наших девок расхватывают и развозят, пусть предложит гусарски, с локтя, за дам-с, а следующий… ну это ежу ясно! За душевность деликатесную, как черный хлеб, и если бы в тот момент он попробовал им угодить в обмен на тепло человеческого общения, то похвалил бы им а) экологию, б) технологию, в) демократию, г) народ такой открытый. Но толмач в нем расслабился, забыл за развлечениями, что блаженный Иероним не прощает отсебятины. Что ты, Муравлеев, давно на Библии не клялся? – Подождите, не перебивайте меня. Это очень важно. Потому что тогда я мучился, что не так перевел.
Адвокат оставил меня с ней наедине. Он сказал: «Ну объясните же как-нибудь. У вас арифметику в школах проходят?» И я повторил ей четыре, пять раз: только что в заседании ваш адвокат заявил, что показания ваши получены под принуждением, и судья запретил использовать их в процессе, дав прокурору право обжаловать это решение. Вы следите? Теперь прокурор пойдет в другой суд, вышестоящий, обжаловать это решение, на процесс без этой главной и лучшей улики они не пойдут, там все будет рассматриваться около года, и весь этот год вам сидеть, и только потом снова начнется процесс. Вы следите? Там вам дадут…
В этом месте Муравлеев четыре, пять раз – каждый раз, как произносил эти слова – игнорировал ее легкое движение и продолжал: – …Ну хорошо, пять за непреднамеренное. Или десять, пятнадцать. А вдруг двадцать пять?.. А теперь слушайте: прокурор предлагает сегодня, сейчас, признаться в непреднамеренном и взять три года. Вам останется год, ведь два вы уже отсидели. Одним словом, если сейчас вы скажете да, то к тому моменту, как процесс бы только начался, вы уже освободитесь, вы поняли?
Ничего она не понимала, смотрела, как тупой ребенок карточный фокус, снова и снова, так что Муравлеев даже обиделся за ненавистного ему адвоката:
– Ваш адвокат гений! Какое там принуждение! Но всем сейчас лень возиться. Этот год вам сидеть и так, и эдак. Только сейчас вы пойдете сидеть его бесперспективно, а если признаетесь, он у вас будет последний.
– А что скажут все? – растерянно спросила она. – У меня знакомые, родственники… Если я признаю?…
– При чем тут знакомые родственники? – грубо оборвал Муравлеев. – Они, что ли, будут сидеть четвертак?
– Нет, я не могу, – сказала она решительно. – Ведь я не убивала.
– При чем тут это сейчас? – простонал Муравлеев.
Арестантка смотрела на него с сожалением. Он ждал, что в какой-то момент, как все они, она скажет:
«А что вы мне посоветуете?», и расплачется. Тут он не станет кокетничать, и уж тем паче блюсти кодекс судебного переводчика. Но она смотрела сухими глазами, непреклонно, будто сама колебалась, не дать ли ему совет.
– Она чего-то не понимает, – опять заявил вернувшийся адвокат. – Объясняйте еще раз. Понимаете вы, – вдруг взвизгнул он с пафосом, – что судьба этой женщины зависит от вашей способности объяснить?
Муравлеев поник и сжался. Теперь арестантка смотрела с сожалением на них обоих, на приятелей, заглянувших со службы в бордель. Гости тоже смотрели неодобрительно: мог бы выбрать что-нибудь поэкзотичней надомной уборщицы и инвалида. Поинтересней тюремной лирики, от которой и так тошнит. Муравлеев им был как в Туле, даже не с самоваром, а с каким-то дырявым ситечком. Он что, запугать нас решил ужасами лапландского правосудия? Да у нас и по телевизору круче, и в газетах, и на рынке каждый день. Рассказал бы лучше, почем там мерсы, бензин, как там быстро возводят дома, тут бы на радость всем подзабыл словцо (а по совести и не знал никогда, потому что не было), они бы ему объяснили (пластиковая вагонка, Муравлеев), на удивление в технический разговор оживленно включились бы женщины, у всех дачи, всем это близко…
Да, размеры. В раннем детстве он жил у бабушки, и все метонимии той квартиры воспринимал буквально: календарь на стене зимним садом, книжный шкаф собранием всех сочинений, балконную дверь ходом на зиккурат, кухню горячим цехом, особенно в праздники. Тогда он нырял то под стол, то бежал по дивану за спинами родственников, а когда на минутку садился, то стол доходил ему до подбородка. Заскучав, отправлялся в ванную комнату, где можно было залезть и ходить ботинками в ванне, взад-вперед. Квартира была однокомнатная. Расти он со временем перестал, но сворачивания пространства это не приостановило. Теперь ему жали целые города. Он сидел как когда-то, подпертый застольем под подбородок, и мечтал, чтобы что-то упало. Тогда он нырнул бы с жизнелюбием Ж.-И. Кусто (тут ведь можно и задохнуться, а там все-таки выдают акваланг) и, сидя внизу, чуть не обнял бы за ногу, чисто, совсем анонимно, уцепился бы, как за колонну, подумал и правильный тост пришел бы ему сам собой. Он бы даже не покривил душой. Общего у них, действительно, больше, чем разного.
– А от вашей способности объяснить? – вдруг взвился Муравлеев. – Если даже в обмен на свободу она не хочет признать себя убийцей? Может, это оттого, что она не убивала, а?
Пыхтя, адвокат оттащил Муравлеева в сторону.
– Где вас таких делают? «А»? – задышал он страстно. – Я адвокат ее, я не знаю, убивала она или нет, и знать не хочу. Рассказать на суде, что она отказалась признаться в обмен на свободу, я не могу. УПК не позволяет. Потому потрудитесь прекратить истерику и объяснять до тех пор, пока она не поймет условий задачи. Или просто и тупо запомнит решение.
Повернулся идти. И тут Муравлеев схватил его за пуговицу.
– Я не буду ничего от себя объяснять, – вдруг вспомнил он. – Я обязан только переводить. На язык, который она знает лучше меня.
И в скобках понял, зачем адвокат его вызвал.
Он буквально схватил этого прощелыгу за руку в собственном кармане, когда тот воровал секунду. По правилам, я ничего сейчас не должен чувствовать, я вообще должен быть не здесь, у меня своих дел по горло – падежи, наклонения, пусть глаза боятся, а руки делают, меня вполне устраивает это разделение труда. Между прочим, у многих народов табу на бужение спящего: вдруг не успеет вернуться? А вырванный из секунды? Тоже еще вернется ли?… Гражданин, вы мешаете мне работать. Не будите меня, я занят. Я перевожу.
– То, что эта женщина свободно ходит по улице, означает, она согласилась, что жизнь дороже истины. Он прав, что никто никогда не узнает, убивала она или нет, и не это та истина, которую я имею ввиду. Когда я видел ее в последний раз, она не считала возможным покаяться в том, за что не испытывала раскаяния. Но с тех пор жизнь сделалась ей дороже. И такую женщину я встретил на улице не одну.
Его приветствовал строй ощетинившихся лиц. Вначале он подумал, что его не поняли, но его отлично поняли. – Послушай, Муравлеев… Чего ты доебался до женщин? Ты хочешь что? Гибель в Помпеях? Чтоб нас залило тут лавой, а тебе достался музей родного языка под открытым небом? Никто не рвется всю жизнь сидеть ни в тюрьме, ни в жопе…
Гости торопливо надевали пальто. Они для себя все выяснили. Собственно, так они и думали еще до встречи, хотелось только подтвердить. На чужбине он не просто выжил из ума, он вызывал дополнительную гадливость тем, что выжил из ума как-то очень удобно для себя, наподобие буйного, который вроде и буйствует, да головой норовит долбануть куда помягче.
Возвращался он на такси, отдавая отчет, что, будучи пьян, второго натиска на эскалаторе не выдержит.
Несколько дней спустя Фима допрашивал Муравлеева в кухне, как он съездил, про общих знакомых, цены на мерсы и на бензин, про вообще политический климат, и, глядя на беспомощные пассы, которые тот описывает руками, на его все больше стекленеющие глаза, сам примирительно объяснил:
– Конечно, такой перелет, разница во времени… Только перестроился, а уже назад. Конечно, ты просто ничего не соображал.
– Плюс языковой барьер, – с благодарностью подхватил Муравлеев, и Фима расхохотался шутке.
Над столом, над пухлыми желтыми папками, как запах массажного масла, витала опять доктор Львив, наша добрая фея, исцеляющая уже одной своей аурой, без ошейников и направлений на подслеповатый рентген. Муравлеев любил ее как все знакомые термины. Он даже налил себе кофе и откинулся на спинку стула, приготовляясь к пассажу про Павлика, но что-то во всем этом было не так. У Груздя зачем-то с особым пристрастием выясняли, что там было. Физиотерапия? А сколько массажных коек? А были ли тренажеры? А гантельки давали, на укрепление мышц? По скольку фунтов? А были ли там ассистенты помимо доктора Львив? Какие? Опишите внешность. И что, каждый понедельник? А по часам вы засекали? И так далее. Странные вопросы.
По всем меркам (а хронометр на эти дела работал в Муравлееве безошибочно) пора было приступать к личным характеристикам Груздя. Изобличать его и доаварийную несостоятельность на рынке рабочей силы, переходить к особенностям его половой жизни (сколько раз в неделю вы вступали в половой контакт с женой до аварии? а после? сколько времени продолжался акт до аварии? а после? в какой момент акта наступает, как вы говорите, нестерпимая боль в пояснице, которую ранее, позвольте я процитирую, вы квалифицировали как боль в девять баллов на шкале интенсивности от одного до десяти?) Вместо этого адвокат продолжал описывать утомительные круги над кабинетом доктора Львив.
– Ну и где это все? – теснил Груздя адвокат. – Где рентгеновские снимки? Где заключение рентгенолога? Где рецепты? Где томограммы?