По мостовой стучал дождь. Мы перешли на другую сторону улицы, где поджидал полицейский грузовик. Полицейский указал мне место рядом с собой, но тут же зажал нос. Только это меня и расстроило. Другой набросил мне на плечи макинтош, и машина тронулась, выпустив большое облако черного дыма. Со мной говорили тихо, были вежливы и даже предупредительны. Такое внимание удивило и несколько обеспокоило меня. У меня уже накопилось достаточно жизненного опыта. Конечно, колесо фортуны вращается, но зачастую не в том направлении.
Благожелательность немцев была непонятна. Может, они не поняли, что я — еврей? Или почему-то решили плюнуть на традиции? Ну, я-то не собирался откровенничать с ними. Я и так уже причинил им немалое беспокойство, распространяя зловоние, чтобы еще признаваться в принадлежности к иудейской вере. Я вел себя так, будто ни в чем не виноват. При разговоре старался держаться анфас, чтобы не вызвать у них подозрений слишком наглядным профилем. К счастью, новая деталь моей внешности — отрезанное ухо — отвлекала внимание от характерной формы носа.
После всех этих переживаний у меня пропала и способность сосредоточиваться. Не удавалось прочесть даже самой незначительной мысли моих спутников. А может, они просто отупели от долгого соблюдения такой неслыханной учтивости?
В комиссариате меня встретили в высшей степени корректно и даже дали помыться. Я заполнил бланк, указав свой возраст и прочие данные. В графе «особые приметы» ничего не вписал. Меня повели вверх по винтовой лестнице. Чем выше мы взбирались, тем большим покоем и безмятежностью веяло окружающее пространство. Видимо, это была социальная лестница.
В кабинете на пятом этаже меня принял человек чрезвычайно элегантный. Брюнет с тонким лицом, не по-немецки обаятельный. В его тоне сквозила некая доверительность, словно у нас с ним был какой-то общий секрет. Но я держался настороженно, и в конце концов он объяснил мне, в чем дело.
Мой собеседник, инспектор Коген, был евреем! Наверно, он заметил мое удивление, потому что вздохнул печально:
— Судя по тому, что сейчас творится, недолго мне еще сидеть в этом кабинете…
— Ну, знаете ли, — попытался я его приободрить, — в каком-то смысле мы все — немецкие евреи!
Я пообещал ему, что лет через десять пруссаки и русские будут плясать вместе с нами в пасхальный вечер.
— Плясать на наших могилах, это они будут! — хмуро уточнил он.
Однако он принял во внимание мой возраст и решил не лишать столь юное существо надежд на будущее.
— У вас-то вся жизнь впереди, — утешил он меня в свою очередь.
Потом объяснил, что же произошло.
Полиция обнаружила трупы Ирмы и Ивана в лесу близ Берлина. Расследование привело в «Бруденбар», где эти жулики устроили штаб-квартиру. При обыске в одном из чемоданов нашли контракт невероятного содержания — о продаже некоего подростка — с личными подписями Ивана и г-на Ганца.
Преступление было оформлено по всем правилам.
Теперь, по крайней мере, был известен заказчик. В поисках исполнителей полиция вышла на подручных Адольфа Гитлера. Призрак Монстра предстал передо мной. У комиссара были веские доказательства. Он показал мне большое досье, содержащее вполне убедительные материалы. Он, Моисей Коген, держал в руках Адольфа Гитлера. Мерзкому типу предстояло вернуться в баварскую тюрьму.
Увы, судьи, подкупленные Монстром, подписали документы, откладывающие вызов в суд. А через десять дней состоятся выборы. «Наши дни сочтены», — констатировал Моисей, и его взгляд, полный отчаяния, напомнил мне настоящего Моисея, каким он был изображен на одной из благочестивых картинок, подаренных мне Гломиком. Там вождь моих предков-иудеев сидел, пригорюнившись, на восточном берегу Иордана и глядел на далекую Землю обетованную, зная, что ему на нее никогда не ступить.
— Ладно, хватит стенаний, — бодро произнес мой спаситель и подошел к двери в соседнюю комнату. — У меня есть для тебя сюрприз!
На фоне окна возник силуэт Маши. Кровь бросилась мне в голову. Мозг завибрировал в бешеном ритме, пульс не отставал от него, мысли вихрем понеслись по кругу. Внутреннее напряжение было столь велико, что я видел все как в тумане. Сердце оттеснило мозг от управления телом!
Таково было чудо любви.
Маша подошла ко мне и молча протянула руку. Я пожал ее и долго не отпускал. И от этого простого прикосновения, как ни странно, все во мне затрепетало.
— Натан, — сказал инспектор Коген, — мы тебя смогли спасти только благодаря Маше! Дети мои, — добавил он, снова помрачнев, — послушайте моего совета, бегите прочь с этой проклятой земли, пока еще не поздно!
Мне в то утро Германия представлялась благословенным краем, на который снизошел ангел. Но возражать Моисею Когену я не собирался. У Фрейда я встречал немало людей, уверенных, что мир ополчился против них. Среди них были люди самого разного происхождения, у которых не было ни малейших оснований разделять наше чувство преследования, раздутое историческими обстоятельствами, всем хорошо известными.
В душе инспектора царил страх. Никогда еще при чтении мыслей я не сталкивался с таким страданием, лишь годы спустя, в один ужасный вечер мне довелось испытать еще худшее — в моей голове и маминой душе. Когену чудилось, что за ним гонятся чудовища. Было ясно, что когда уже не будет сил бежать от них, Моисей покончит счеты с жизнью. Однако у инспектора были смягчающие обстоятельства: он так долго преследовал убийц, что теперь готов был убить себя самого.
Мы кивнули ему на прощанье и, держась за руки, помчались вниз по лестнице. Немцы провожали нас, можно сказать, с воинскими почестями. Вахтер на выходе козырнул нам. Открывая дверь, я подумал, что если бы он бросил нам вслед, как молодоженам, пригоршню риса, я ничуть бы не удивился.
Ноги мои не касались земли. Свобода и любовь! Моя удача никогда не ходила в одиночку.
Мы оказались на большой площади. Я не решался нарушить молчание из боязни каким-нибудь неловким словом погасить жар нашей новорожденной страсти. Ведь Маша, по сути, до сих пор видела меня только на эстраде, в обстановке рукоплесканий и восхищения. Нельзя было опускаться ниже моего артистического реноме.
Молчание действовало на нас, словно волшебство. Маша уже была знакомой и близкой. В лице ее таилось что-то особенное, какая-то загадка. Взгляд у нее был, как у мамы, но глаза совсем другие — светлые и миндалевидные. Ресницы длинные-предлинные, брови — две безупречные дуги. А может, дело не во взгляде, а в оттенке кожи, изгибе губ?…
Серые сумерки превратили Берлин в сказочный город. Мы прошли вдоль крытого рынка по Магдебургской площади. Потом перед нами открылось громадное здание с величественным фасадом; судя по надписи на доске у входа, оно называлось Рейхстаг. На перекрестке мы наткнулись на процессию с красными флагами. Какие-то люди суетились вокруг, выкрикивая команды. Из грузовика вытаскивали лопаты. Кто-то выдернул пистолет из-за пояса. Мы обошли их и продолжали путь. В каких-то ста метрах дальше маршировала в ногу другая компания, в серой форме, они несли штандарт с огромным ломаным крестом. Столкновение этих двух людских потоков обещало любопытное зрелище. Но нам было не до зрелищ, мне во всяком случае. Столько всего нужно было обсудить с Машей…
Мы шли довольно долго, пока не вышли на площадь, сразу за которой начинался большой лес. Маша жестом предложила мне присесть на скамейку.
Губы Маши приоткрылись, но из них не вырвалось ни звука. Она дотронулась указательным пальцем до кончика языка, с еле заметным налетом печали покачала головой и, вытащив из сумочки блокнот и карандаш, написала: «Мне так жаль…»
Маша была немой.
Я взял у нее из рук блокнот и дописал: «Мне на это пле…» Но она отобрала у меня карандаш и крупно вывела: «НЕМАЯ, НО НЕ ГЛУХАЯ!»
Маша приходила в «Бруденбар» вовсе не ради моих прекрасных глаз. Ее привлекали мои мыслительные способности. От статей, которые она прочла в газетах, у нее руки чесались, да позволено мне будет выразиться так, не умаляя моей любви к ней.
«Каждый вечер, — писала она, — я садилась напротив тебя, чтобы увидеть это чудо — человека, для которого не имеет значения моя ущербность, того, кто мог бы улавливать мои мысли, не требуя, чтобы я превращала их в набор знаков, того, кто уловил бы малейшие нюансы моей души, не поддающиеся передаче неловкими пальцами, того, кто разорвал бы непреодолимый круг молчания. Человека, который вернул бы мне речь, Натана, моего спасителя…»
Чувство мое достигло наивысшего накала. И в то же время моя гордость — гордость молодого мужчины — была задета: привязанность Маши не была бескорыстной! Она, видимо, уловила мое огорчение и продолжала: «По мере того, как я приходила и смотрела на тебя, твой дар стал менее важен для меня, чем тепло твоего взгляда. До сих пор никто еще не смотрел на меня так. До встречи с тобой во взглядах людей мне виделись только презрение или жалость. Я была Маша Нежеланная».