Правда, вместе с углем попадалось им и совсем другое. Всюду люди жаловались на одно, на беспорядочную, бессмысленную какую-то, чуть ли не поголовную мобилизацию рабочих в армию, приказ о которой был получен на заводах на днях…
— Да объясните вы нам, други, — сердито спрашивали у них, — что здесь такое получается? Что я — сам не хочу итти Колчака бить? Сделайте одолжение — ставьте на мое место подходящего кузнеца — сегодня пойду! Так ведь меня берут, а смены мне не предвидится! Так ведь этак мы самые головные цеха остановим. Винтовки-то, что же не нужны стали? А они — на поле разве растут?
— Безобразие! — хмуро бормотали другие. — В час дня — мобилизация, в три пополудни — нет… Рабочий человек куда кинуться не знает: с утра — в армию, к вечеру — обратно на завод… Как быть, ребята?
Они, сами хмурясь, записывали вопросы и гневные жалобы, обещали узнать, добиться, сообщить кому надо. Но эта неразбериха немало испортила им радость от угольных успехов.
В машине они вполголоса, разводя руками, все обсуждали и все никак не могли решить вопрос: как же этого наверху не видят? В Петросовете? В Петрокоммуне?
Шофер так долго возился около мотора, что один за другим и Дроздов и Энке подошли к Григорию Николаевичу и остановились рядом с ним у чугунных перил. Молча смотрели они перед собою. Кто знает, может быть, впервые в жизни пришлось им, трем рабочим, так, без спеха, на много минут задержаться тут, над этим величавым простором.
Григорий Федченко хорошо помнил все это — и черные свечи ростральных колонн на том берегу, и Петропавловский шпиль, перерезающий тонкие, тоньше любых перышек, жарко-золотые облачка, и стальную воду, и очертания мостов… Но, пожалуй, именно сегодня он как-то по-новому увидел знакомое. «Ведь крепость-то теперь — моя… Наша! — подумалось ему. — И дворец — наш, и сама Нева. Навсегда, навеки! Вот, брат ты мой, диво!»
Вероятно, и другим пришли в голову какие-то такие же мысли.
— Ну и красота, товарищи! — негромко, от души вздохнул Ваня Дроздов.
— О! Это — необикновенное место! — с явной гордостью, как о чем-то своем и родном, произнес маленький латыш Энке. — Я читал: один англичанин приезжал сюда нарочно, чтоб видеть этот пункт. Прибыл, постоял вот тут, около этого мостика, посмотрел. «Теперь, — говорит, — я могу спокойно умереть. Я видел самую большую красоту на всей земле…» А вон там, посередине моста, — я читал в одной книжке, — проходит знаменитая линия… Пулковский меридиан… Да, это — место!
Засмеялись. Иван Дроздов вытер лоб.
— То-то они и сейчас сюда рвутся! — вспоминая совсем о другом, сказал он. — К чёртовой бабушке! Не пустим! Раньше, чем посмотрят, помрут!
Он вдруг замолк и обернулся.
— Эвона! Катафалк-то наш — ожил! Ну, что ж? Давай, садимся, братва! Время не раннее, поехали!
Поздно ночью, когда Женька видел уже десятый сон, Григорий Федченко прибыл домой. Чудацкий велосипед сына поблескивал спицами у крыльца. Григорий ухмыльнулся на него: видимо, добрался до места парнище — и тоже пошел спать.
Глава III
У ПОПКОВОЙ ГОРЫ
Как раз около половины двенадцатого часа этой же самой ночи командир третьей бригады 19-й стрелковой дивизии встал из-за деревенского стола, стоявшего в углу под образами, и, не торопясь, прошелся по избе.
Командир был человеком среднего роста, уже пожилым, ничем не примечательным с виду. Очень внимательный наблюдатель подметил бы, пожалуй, как давняя воинская выправка все время борется в нем с тщательно скрываемой усталостью, с той тяжестью, что ложится на плечи людям, прожившим много ненужных, бессмысленных, неудачных лет и вдруг неожиданно понявшим свое несчастье…
У командира была сильно поседевшая, небольшая бородка клинышком, вытянутые в стрелку усы, довольно крупный нос, кончик которого загнут книзу. Самое обыкновенное лицо среднего русского офицера: во время войны с немцами тысячи таких капитанов и полковников числились в рядах «христолюбивого православного воинства». Но глаза его человеку чуткому не показались бы обыкновенными. Они смотрели странно, задумчиво, то ли с каким-то невнятным вопросом, то ли с неопределенной грустью.
В избе было светло: горела довольно яркая лампа. Большая беленая русская печка виднелась в глубине. Под потолком осталась в своем кольце длинная жердь для колыбели. На окнах висели кисейные занавески. Серая карта-трехверстка лежала на столе. На всех листах ее было много сделанных красным и синим карандашами пометок, стрелок, дужек, пунктирных линий. На одном из листов севернее и восточнее большого пустого пятна, Чудского озера, виднелся красный флажок — 3-я бригада.
Деревня Попкова Гора. Глухие леса по правому берегу реки Плюсы. Полтораста верст от Петрограда по прямой. Здесь и помещался штаб бригады.
Командир прошелся взад и вперед по избе и остановился. Все так же задумчиво, но пристально он посмотрел на очень молодого военного, почти мальчика, сидевшего возле окна на скамье. Широко расставив ноги в хромовых ладно сидящих сапожках, этот юноша с интересом следил за движениями старшего. Безусое, довольно красивое лицо его поворачивалось вслед за стариком. Рука тихонько наигрывала пальцами по столу какую-то несложную мелодию. Нижняя губа была слегка оттопырена чуть-чуть пренебрежительной легкой гримаской — ну, ну, мол, послушаем, что ты скажешь, старый чудак!
Впрочем, как только командир повернулся к нему, лицо это приняло другое выражение — несколько механической, но веселой почтительности.
Командир не торопился говорить. Он думал. Он тронул пальцами сначала лоб, потом бородку. Очень приятная улыбка легла вдруг на его немолодое лицо.
— Видите ли, молодой человек… — раздумчиво произнес он. — Если угодно, я вас понимаю… Да. Что ж? Пожалуй, вы правы, это странно… В мои годы, в моих «чинах» и вдруг такой… реприманд! А? Действительно странно! Старый вояка, кадровый офицер, заслуженный, с орденами и… нате-подите… С большевиками! Не за страх, а за совесть… Неправдоподобно! Согласен. Но что ж поделаешь? Таков есть. Видно, как говорится, в семье не без урода… А впрочем — ведь вы же сами… Тоже служите большевикам?.. И — простите! — не хочется думать, чтобы… наперекор своим убеждениям.
Молодой сделал неприметное движение головой.
— О, нет, зачем же! — быстро выговорили его пухлые губы. — Но, видите ли, я… Это как-никак совсем другое… Мне двадцать три… Ну, пусть двадцать четыре. Я вчерашний студиоз, так сказать, сочувствующий революции по положению. Я вырос в академической семье — сын профессора астрономии. Папахен — друг Ковалевского, друг Арсеньева… У нас Морозов — шлиссельбуржец — сколько раз запросто бывал… Я — совершенно иное дело! Мне как бы и по штату положено. Таких, как я, много. А вот вы… Вы — большевик!?.
— Ну, что вы, что вы!.. Да я совсем и не большевик, мой друг! — неожиданно резко повернувшись к собеседнику, тотчас же горячо сказал старший. — Вот уж это вы напрасно. Какой же я большевик, когда я даже их учения совсем не знаю?.. То есть, как нет? Ну, знаю, но не больше того, что мне о нем товарищ Чистобреев, комиссар мой — милейший человек, из матросов, знаете? — рассказывал. Нет, нет… Это так нельзя — большевик! Это знаете, уже профанация… Большевизм — это дело большое, глубокое. Нет, Николай Эдуардович, тут совсем другое… Боюсь, знаете, не объясню. В корпусе-то ведь нас не учили красноречию. Но тут — так.
Я человек русский. Слуга народа. Из народа мои деды вышли, народом все мы живем, народу и я обязан всем. Прежде всего — обязан верностью. И это, молодой человек, у меня выше всех присяг. Это — главное!
Народ — с большевиками? Что ж? Значит, и я — с большевиками: я в народ, как в бога моего, верю. Вот самое простейшее объяснение.
Народ что-то новое задумал, большое, трудное. Говорит: помоги, старик, тебя долго учили. Что ж, чем же я могу ему помочь? Меня учили одному: драться за родину. Это я умею. Нужно это мое ремесло? Пожалуйста. Я — здесь…
Он замолчал, сделал еще несколько шагов по половикам и, подойдя к столу, снова наклонился над картой.
— Да, конечно… — пробормотал молодой. — Разумеется. Это благородно, очень благородно… А все же…
Но командир уже постукивал пальцем по трехверстке.
— Господь его знает! — совсем другим тоном, чуть-чуть ворчливо сказал он. — Не нравится мне вся эта махинация…
— А что? — встрепенулся младший, быстро пересаживаясь поближе к нему. — Что вас смущает, Александр Памфамирович?
— Что меня смущает? Гм… А все. Я не знаю, что у вас там, в штабе, об этом думают, но убейте меня, старика, это — не в моем вкусе. Да как же? Сидим как с завязанными глазами. Извольте взглянуть. — Он взял длинный синий карандаш. — Чудское озеро. Из него на север вытекает Нарова. Отлично-с! Теперь — в двадцати километрах восточней ее в том же направлении течет и Плюса. Так? Наши части расположены вот тут, по сей последней речке. Части, понятно, слабые, заслон — спору нет — тонкий. Писал-писал вам в штаб, просил-просил укомплектовать. Ни звука! Ну да ладно — по крайности, я точно знаю, каковы мои силы и сколько их. Вот здесь, от Мариинского до Гостиц, мой пятьдесят третий полк. Правее — сто шестьдесят седьмой. Бедно, бедно, но ясно. А вот там, по Нарове, они — противник. Горько, конечно, мне, старому человеку, считать противником русских генералов, но что ж поделаешь? Противник — там! Враг. И жестокий враг при этом. А что я знаю о нем? Ничего-с. Буквально ничего! Что он делает? Что намеревается предпринять? Какие у него силы? Неведомо!..