– Ну и что?
Тогда она сказала, что один из жильцов, которых она пускала в Пултуске, был чахоточный, ему нужно было три раза в день подавать сметану, «до омерзения»… и вышла. Что все это значило? Какой в этом смысл? Что крылось за этим? А стакан? Почему вчера я обратил внимание на стакан в гостиной, под окном, на столе с двумя катушками, лежащими рядом, – почему я взглянул на него, когда проходил мимо, – стоило обращать внимание или нет, – может, сойти вниз, еще раз посмотреть, проверить? Фукс тоже должен был все тайком проверять, изучать, осматривать, анализировать, он также был нацелен на мелочи… измельчен – глупо измельчен. Да, Фукс… но у него не было и сотой доли тех причин, что у меня…
Лена, как кровь, циркулирующая среди этого вздора!
Я не мог избавиться от ощущения, что за всем этим кроется Лена, стремящаяся ко мне, напряженная в своем робком и тайном порыве… Я почти видел ее: бродит по дому, рисует на потолках, переставляет дышло, вешает палочку, складывает из разных предметов фигуры, крадучись вдоль стен, таясь по углам… Лена… Лена… рвущаяся ко мне… молящая, возможно, о помощи! Нонсенс! Да, нонсенс, но, с другой стороны, разве могло быть так, чтобы две аномалии – эта «связь» губ и эти знаки – не имели ничего общего? Нонсенс. Да, нонсенс, но могло ли быть полным бредом нечто столь упорно засевшее во мне, как это извращение Лены губами Катаси? Ужинали мы только с Кубышкой, так как Лена поехала с мужем к знакомым, Леон был на бридже, у Катаси в воскресенье выходной, и она ушла сразу после обеда.
Ужин, окрашенный неумолчным голосом Кубышки, – это, видно, издали заразил ее Леон – и только о жильцах, что, мол, с жильцами всю жизнь, вы, господа, понятия не имеете, тому поесть, тому постель, тому клизму, тот с печкой, о печке… я едва слушал, что-то там «с девками»… «бутылка за кроватью, уже почти на смертном одре, с бутылками»… «я ему говорю, капризы капризами, а шарфик там, куда вы положили»… «все нервы вымотали, замучили, что я, каменная?»… «мерзость, прости, Господи»… «с грязью наказание Господне, Иисусе Христе»… ее глазки следили за тем, как мы ели, ее бюст опирался на стол, а на локте пупырчатая кожа переходила в фиолетовую красноту, как на потолке волдыри основного залива в бледную желтоватую сыпь островов… «Если бы не я, они бы все перемерли»… «иногда ночью он так стонал»… «ну, Леона перевели, и мы наняли…» Она была похожа на свой потолок, за ухом у нее было что-то вроде затвердевшего волдыря, и там начинался лес, волосы, сначала два-три как бы волосяных кольца, потом лес, черно-серый, густой, вьющийся и перевивающийся, местами пряди, местами космы, далее гладко, уклон, неожиданно белая и очень нежная кожа на загривке и тут же морщина, как след от ногтя, и покраснение, будто с пятна над плечами, у края кофты, начиналась несвежесть, как бы изношенность, пропадающая под кофтой и там, под кофтой, протянувшаяся к новым коростам, новым приключениям… Она была как потолок… «А как мы жили в Дрогобыче»… «ангина, потом ревматизм, камни в почках»… Она была, как потолок, необъятна, неописуема, неистощима в своих островах, архипелагах, материках… После ужина мы дождались, когда она пошла спать, и около десяти часов приступили к операции.
Каких же призраков мы вызывали своими действиями?
Форсирование двери в комнатке Катаси не представляло особых сложностей, мы знали, что ключ она всегда оставляет на заросшем плющом окне. Сложность заключалась в том, что у нас не было никаких гарантий, что тот, кто нас за нос водил, – если допустить, что кто-то водит нас за нос, – не затаился где-нибудь и не следит за нами из своего укрытия… он мог даже устроить скандал, кто бы мог за него поручиться? Много времени заняли у нас хождения вокруг да около кухни, мы хотели убедиться, что за нами никто не следит, – но дом, окна, садик покоились тихо в ночи, подвергшейся набегу густых, косматых облаков, между которыми выплывал разогнавшийся серп месяца. А меж деревьями гонялись друг за другом собаки. Мы боялись оказаться в смешном положении. Фукс показал мне коробку, которую держал в руке.
– Что это?
– Жаба. Живая. Только сегодня поймал.
– А это еще зачем?
– Если нас кто-нибудь застукает, мы скажем, что забрались к ней, чтобы жабу в постель подбросить… Для хохмы!
Морда его бело-рыже-рыбья, морда, которой гнушался Дроздовский. Конечно, жаба, это он ловко придумал! И жаба, нужно признать, была на месте, ее скользкость к Катасиной ослизлости тянулась… это меня даже изумило и встревожило… тем более что жаба не так уж далека была воробью – воробей и жаба – жаба и воробей… а если за этим что-нибудь кроется? Если это что-то означает? Фукс сказал:
– Пойдем посмотрим, что с воробьем. Все равно придется еще подождать.
Мы пошли. Под деревьями, в кустах, знакомая темень, знакомый запах, мы добрались до места, но взгляд напрасно тыкался во тьму, точнее, в многообразие всепоглощающей тьмы – были там и провальные ямы, наряду с другими дырами, сферами, пластами, отравленными призрачным существованием, и все это сливалось в какую-то густую, вяжущую микстуру. У меня был фонарь, но я не мог им воспользоваться. Воробей должен был находиться перед нами, в двух шагах, мы знали где, но не могли отыскать его взглядом, пожираемым темнотой как субстанцией отрицания. Наконец завиднелось как бы средоточие тьмы, уплотнение не больше груши… он висел…
– Вот он.
В тихой темноте отозвалась жаба, которую мы взяли с собой, не то чтобы она подала голос, но ее существование, побуждаемое существованием воробья, дало о себе знать. Мы были с жабой… она здесь была вместе с нами и в связи с воробьем, породнившись с ним в жабье-воробьиной сфере, и устроила мне здесь скользкогубый выверт… это трио воробей – жаба – Катаська толкнуло меня в яму ее рта и превратило черную яму кустов в яму ее ротового отверстия, обрамленного манерным капризом выскальзывающей губы. Похоть. Свинство. Я неподвижно стоял, Фукс уже выбирался из кустов и шепнул «ничего нового», а когда мы вышли на дорогу, воссияла ночь с небесами, с месяцем, с половодьем посеребренных по краям облаков. Действовать! Меня распирала безумная жажда действия, очищающего ветра, я готов был на все!
Но жалким было это наше действие, помилуй Бог, – два авантюриста с жабой и по направлению дышла. Мы еще раз окинули взглядом всю сцену: дом и тонко очерченные стволы деревцев, белых от извести, густые тени больших деревьев в глубине и раскинувшееся пространство сада – я нащупал ключ на окне, в плюще, вставив его в замок, я немного приподнял дверь, чтобы не скрипнула в петлях. В этот момент жаба в коробке потеряла всякое значение, отодвинулась на второй план. Но зато, когда мы открыли дверь, яма комнатки, маленькой, низкой, отдающей горьковатым и душным запахом то ли мыла, то ли хлеба, то ли трав, эта Катасина яма подействовала на меня возбуждающе, изуродованные губы зазывно-всасывающе присосались ко мне, и приходилось следить за тем, чтобы неровным дыханием не выдать себя Фуксу.
Он вошел с фонарем и жабой, а я остался сторожить у приоткрытой двери.
Приглушенный свет фонаря, обернутого платком, перебегал от кровати к шкафу, столику, корзине, полке, обнажая поочередно все новые места, углы и закоулки, детали, фрагменты, белье, тряпки, сломанный гребень, зеркальце, блюдце с монетками, серое мыло, вещи, вещи, вещи, появляющиеся друг за другом, как в кино, в то время как снаружи облака устремлялись за облаками – я в дверях оказался между этими двумя потоками: вещей и облаков. И хотя каждая из этих вещей в комнатке принадлежала ей, Катасе, нечто похожее на нее они могли составить только все вместе, в ансамбле, предлагая заменитель ее присутствия – вторичное присутствие, которое я насиловал посредством фукса – его фонаря – сам пристроившись сбоку, на страже. Кружащее, прыгающее световое пятно иногда останавливалось на чем-нибудь как бы в раздумье, чтобы потом снова рыскать, высматривать, шарить и щупать в упорных поисках свинства – мы это искали, для этого сюда пришли. Свинство! Свинство! А жаба сидела в коробке, которую он положил на стол.
Служанкина вторичность, близкая грязной выщербленной гребенке, захватанному зеркальцу, потертому и сырому полотенцу, – имущество служанки, уже городское, но еще деревенское, бесхитростное, которое мы ощупывали, чтобы добраться до ослизло вывернутого греха, который здесь, в этой яме, почти во рту, затаился, заметая следы… Мы нащупывали разврат, извращение, мерзость. Где-то здесь это должно быть! Вдруг луч фонаря наткнулся на большую фотографию в углу за шкафом, и из рамки взглянула на нас Катася… с губами без единого изъяна! О, чудо!
Чистые, честные губы, добропорядочные, деревенские!
На лице намного более молодом и круглом! Праздничная Катася, с бальным декольте, на скамейке под пальмой, за которой виднелся нос лодки, под ручку с дюжим мастером, усачом в жестком воротничке… Мило улыбающаяся Катася…