Кстати, о тихой работе. Я достал записку, свой сотовик и позвонил Сэму. Вернее, Самуилу Абрамовичу Брееру, фотографу Прилипалы, одному из друзей Веточки.
Мне ответил суховатый, явно не очень трезвый голос, но странное дело, от него веяло теплом и участием, он вызывал только самые положительные чувства.
Я назвал себя, сказал, чем занимаюсь, и выразил желание встретиться. Сэм выслушал, потом очень кратко ответил:
– Приезжайте. Я не сплю.
И я поехал куда-то на Юго-Запад, потом еще довольно здорово вбок, а когда доехал, было уже крепко за одиннадцать. Я же ехал не очень быстро, чтобы не нарваться с запахом на какого-нибудь ретивого гаишника. Тут даже удостоверение могло не подействовать.
Бреер встретил меня в тренировочных штанах и в несвежей футболке. Почему-то представилось, что минутой ранее в этой самой футболке он таскал старческими руками пудовую гирю и пыхтел, добровольно потея. Кроме того, от него несло вермутом, причем не «Чинзано», а самым что ни на есть примитивным.
Ничего не спрашивая, даже удостоверения, он провел меня на кухню и указал на табуретку через стол напротив того места, где стояла большая кружка черного кофе и початая бутылка с граненым стаканом. Сбоку лежал какой-то очень толстый труд со сложным названием. Передо мной был обрусевший еврей-интеллектуал, с неустроенностью и разбитыми надеждами, но неистребимой добротой и любовью к жизни.
Чем-то неуловимым он напоминал мне Циклера, старого моего дружка, который один чуть не из всей нашей компании помог мне, когда я действительно нуждался в помощи. И который теперь свалил куда-то то ли в Австрию, то ли в Швейцарию. Ему это было можно, после нашего блистательного дела в Тольятти он огреб миллион и даже сумел его вывезти за границу. Он всегда почему-то мечтал о лавочке, продающей хорошие, очень надежные, может быть, лучшие в мире, часы самых лучших фирм. Наверное, у него теперь есть что-то похожее.
Должно быть, я слишком явно задумался, глядя на Сэма, потому что он спросил:
– Я должен извиняться за неглиже?
– Ничуть. Это я, кажется, должен извиниться за поздний визит.
– Ну, что вы, – он подобрел. – Я на бюллетене, лежу пью малину с аспирином, на работу не хожу, могу хоть круглые сутки не спать. Или наоборот, спать все дни напролет. А кроме того, фотографы, особенно неплохие, как и астрономы, почти всегда работают по ночам. Так что извиняться не стоит.
Мне показалось, он все-таки пожалел, что не переоделся перед моим приездом. Такая тирада требовала если не смокинга, то хотя бы брюк.
От сладкой бурды, которую называли кофе в ресторане, хотелось что-нибудь срочно выпить. Хотя бы и кофе в почти половине двенадцатого. Но, решил я, пусть это будет нарушение режима, вызванное ударом жакана в грудь. И тут же пожалел, потому что стоило мне вспомнить, как… Я едва не застонал в голос.
Сэм это заметил.
– Что-нибудь не так? – он крутился у плиты.
– Нет, я просто подустал сегодня.
– Странно, – он посмотрел на меня внимательнее, – вы производите впечатление человека, который не способен уставать.
Пригубив кофе, я почувствовал, что силы возвращаются ко мне. Сэм смотрел на меня изучающе, словно рассчитывал, что я на его глазах начну молодеть.
– Ну, как?
– Оказывается, это то, что мне было нужно.
– Я так и знал. – Он снова сел, направил свет лампы в окно, чтобы она никого из нас не слепила, спросил: – Итак, Клавочка предупредила, что дала мой адрес, но не сказала, чего вы добиваетесь.
– Можно на «ты»? – попросил я. – Тебя все в Прилипале зовут Сэмом, и я тоже внутренне…
– Бога ради. Но я говорю с представителем власти и хотел бы сохранить пока «вы». Идет?
Он не преувеличивал? Мне послышался акцент, старый, воспроизводимый бесчисленными анекдотами акцент. Или он просто издевался? Только над кем из нас? Почему-то мне казалось, что не надо мной.
– Нет, не идет. Тогда будет Самуил Абрамович.
Как оказалось, он был доволен.
– В сорок семь лет можно вдруг оказаться и Самуилом Абрамовичем. Даже проработав почти всю жизнь в ТАССе, который, как известно, сейчас не существует. Даже похоронив жену и пожирая соседкину малину против гриппа.
Да, такую фразочку мог отпустить Циклер, больше я в этом не сомневался. Он заметил это мое облегчение и тоже хмыкнул.
– Ну ладно, так о чем мы будем говорить?
– Что готовила Веточка, то есть…
– Я понял, дальше, пожалуйста, не нужно. – Он задумался. – Девочка работала над чем-то, что, по ее словам, могло оказаться сенсацией. Работала и даже, как мне в какой-то момент показалось, стала что-то писать. У нее была довольно хорошая школа, если такой журналист начинает что-то писать, значит, он близок к цели. Я хочу сказать, к готовому материалу.
Я кивнул, это я понимал.
– Я узнал, она что-то там такое крутила со слесарем. Он потом оказался и выпивохой, и в какую-то банду попал…
– Я думаю, молодой человек, она его использовала. – Он внимательно посмотрел на бутылку, налил на самое донышко своего вермута и одним движением опрокинул стакан себе в рот, как водку. – Это не считается у журналистов дурным тоном. И по законам нашего очень непростого ремесла, это правильно. Мне не хотелось бы, чтобы вы ее осуждали.
– Я не осуждаю ее, если она и использовала его. Это вы как-то очень уж явно склонны считать, что она его использовала.
Он чуть подался вперед.
– Как вы думаете, я похож на наивного дурака? Нет, я скорее прожженный дурак, а это значит, что я думал над ее гибелью и над историей с каким-то там слесарем-громилой тоже. Потому что Веточка рассказывала мне о нем. Так вот, с тех пор у меня не было причины изменить свое мнение.
Классно, собака, излагал. Наверное, он все-таки был не простым фотографом, а претендовал некогда на что-то большее. Тем более что он, как признался мне, почти всю жизнь проработал в ТАССе, а еврей мог быть по законам того, предыдущего мира сотрудником этой организации, только если он совершенно явно превосходил своих коллег талантом и профессионализмом. Мне бы посмотреть его работы, но сейчас у меня болела вся грудь, и он был все-таки насторожен, я решил, как всегда в таких случаях бывает, что приеду посмотреть его работы в другой раз.
– Веточка была с вами откровенной?
– Иногда даже очень. Она понимала, что ей требовался совет. Кроме того, она росла без отца и не умела регулировать отношениями со взрослыми мужчинами… Но это была очень благодарная работа, она была талантлива. Только ее талант чуть портила излишняя целеустремленность, даже, пожалуй, жесткость. – Она была жесткой? У меня не сложилось такого мнения.
– Я опять понимаю. – Он покачал головой. – Вы не читали ее репортажи. Не статьи, где поработал редактор, а репортажи, которые обычно почти никто никогда не правит. Там это заметно – она не всегда видела людей, их горе или радость. Она работала от идеи и на идею.
Мы помолчали.
– Сейчас бы у нее были трудности с этим. Сейчас принята другая стилистика, большая раскованность и внешняя проникновенность. Впрочем, она была умной, научилась бы, когда поняла бы, в чем ее ошибка.
Все, что он говорил, было важно. Я вдруг ощутил за его словами живого человека, а не фотографию. Может быть, потому, что он легко мог представить себе Веточку, живую и живущую среди нас. Или он слишком долго практиковался в разговорах с родными тенями, умершими родственниками и знакомыми.
– После смерти Веточки ко мне приходила ее сестра.
– Аркадия? И приходила сама, на ногах?
– Да, так ее звали. И конечно, на ногах. На руках еще, молодой человек, даже в этой стране не ходят.
– На Аркадию был совершен наезд, ее парализовало, так что теперь она не вылезает из каталки.
Он налил себе еще вина, выпил.
– Извините, я не знал. – Он помолчал. – Я ей высказал то, что только что услышали вы. Хотите еще кофе?
Нужно было закругляться.
– Нет. Один вопрос. Аркадия сама не о чем конкретном, помимо Веточки, тогда не спрашивала?