Но Егорка вспомнил про скудные старческие хлеба и свернул на тропинку, ведущую через огороды вниз, к реке. Подошел к мовнице, потянул на себя дверь. Вошёл, задохнулся от горячего пара.
Лука стоял к двери тощим задом, плескал ковшичком воду на камни, уложенные в очаге. Камни сердились, шипели и выбрасывали в лицо ему белые клубы пара.
Почувствовав потянувший по ногам холодок, дьякон обернулся, увидел Егорку, закричал:
— Куды тепло-то выпускаешь?
Егорка захлопнул дверь, стал неторопливо раздеваться. Одежку, прилежно сворачивая, клал рядом на скользкую лавку. Лука протянул руку, сгреб лохмотья, затолкал в угол. Потом, обняв за плечи, подтолкнул мальца к полку.
— Полезай наверх.
Сам выбрал веничек, обмакнул в бадейку, потряс перед собою:
— Эх, за паром глаз не видать! Ложись, Егорка, так ли уж я тебя обихожу.
Со старцем не ежедень и умывался малец, много сошло с него грязи. Удивился Лука:
— А и белехонек же ты стал!..
Чистую давал ему одежку, новую. Сам надевал застиранные порты.
Соломонида подавала им в избе заварки на смородиновом листе, медком потчевала. Пропотел Егорка, легким стал, легче пуха.
— А теперь, — сказал дьякон, — сведу я тебя в Богородичную церковь на литургию.
И пошли они в белокаменный собор, что стоял над Клязьмою на крутом ее, обрывистом берегу. Тут уж только глаза успевал пошире открывать Егорка — такого чуда не видывал он нигде, на что прошел со старцем немало разных городов.
Все вокруг блистало золотом и драгоценными каменьями. Пред дверьми алтаря высился серебряный, с позлащением амвон. Алтарная преграда, сени над престолом и сам престол были изукрашены хитрым узорочьем. Под образами горели огромные паникадила. Стены собора увешаны иконами в дорогих оправах, щедро расписаны ликами святых. Пол повсюду выстлан красными каменными плитами, на них и ступить-то боязно.
Еще больше поразила его сама служба, а могучи голос Луки, которого он не сразу узнал, потому что был дьякон одет необычно и празднично, был подобен трубному гласу, вздымался под самые своды и повергал в благоговейный трепет…
После службы Лука свел Егорку к протопопу, заставил его петь; протопоп слушал его со вниманием, кивал лысой головой и приветливо улыбался, а Егорка не мог оторвать завороженных глаз от его прошитой золотыми нитями блестящей фелони.
Скоморошины, которые знал и сейчас старательно показывал Егорка, в божьем храме звучали кощунственно: кончив петь, он испугался и со страхом уставился на протопопа Фифаила. Но тот даже и ухом не повел, сказал вкрадчиво и тихо:
— Зело, зело способен отрок.
Лука удовлетворенно покашлял.
— Так благословляешь, отче? — спросил он со смирением.
Фифаил кротко улыбнулся, и улыбка у него была простодушна, как у ребенка.
— На учение благословляю. Однако хощу предостеречь тебя, Лука, — бесовских песен не играть, сие противно богу. И отроков учить надобно не токмо попевкам, но и Святому писанию, ибо не для услаждения слуха сие, а во славу господа…
Не впервой предупреждал протопоп дьякона, знал он (доносили ему верные служки), что поют отроки с попустительства Луки былины и старины и по ним вникают в тайны знаменитого звукоряда. Однако дьякон был упрям и, пренебрегая советами, делал все по-своему. Может быть, потому, что любил его сам князь и когда гостили у него послы из Царьграда, звал в свою дворовую церковь, чтобы сразить наповал ромеев.
— О душе забота наша, Лука, — и так погрязли прихожане в неверии и пороке… Плоть немощна, — все-таки еще раз предостерег Фифаил.
Не ответил на это протопопу Лука, хоть и слушал его со вниманием. Уйдет из храма, будет делать по-своему. Фифаил ему не указ.
— А отрок твой зело голосист. Подойди-ка, Егорка, под благословение, — сказал протопоп.
— Подойди-подойди, — подтолкнул дьякон.
Егорка опустился перед протопопом на колени.
3
Вокруг Богородичной церкви тесно лепились друг к другу боярские терема, избы знатных купцов и богатых ремесленников. Сгорали они не раз во время больших пожаров, но снова строились поближе к собору, словно искали у его стен надежного убежища. Одна из таких изб была отдана Всеволодом Луке на обучение распевщиков — было в ней просторно и зимою холодно, но дьякон твердо был убежден, что холод учению не помеха, а лучшее подспорье.
Здесь распевщики зубрили крюковую грамоту и прочие премудрости, а жили неподалеку — в кельях Рождественского монастыря. Там и кормились с монахами в общей трапезной и помогали игумену в богослужении.
Егорка приглянулся Луке, и подумывал он о том, чтобы оставить его при себе, но с самого начала баловать мальца не хотел. Потому-то сразу от протопопа препроводил он его в монастырь и сдал игумену.
Симон приветил Егорку, подозвал к себе и, поставив его между колен, стал по-отечески расспрашивать, откуда он, да как попал к старцу, и что видел, скитаясь с ним по Руси.
Ровный голос игумена и теплота, струившаяся из его глаз, расположили Егорку. Он стал рассказывать о себе, не таясь.
Симон слушал его внимательно и серьезно, как взрослого, не перебивал и не поучал, и это еще больше разохотило мальца.
Игумен порадовался, встретив душу нежную и неиспорченную, и, кликнув монастырского служку, велел отвести Егорку в келью, где уже обитали четверо других учеников Луки, а сам, оставшись наедине с дьяконом, стал показывать ему новые крюковые записи, недавно доставленные из Киева от митрополита Матфея.
Сам он крюковому письму не разумел, хоть и был начитан не в одном только русском языке, но и в ромейском и в латинском, и с удовлетворением наблюдал за тем, как оживился Лука, как, жадно схватив записи, пробежал их быстрым взглядом и забубнил себе под нос, выделяя то одни, то другие лады. Потом вскинул глаза на Симона и сказал, что записи новые, но что у него есть такие же, написанные им самим, только лучше.
— Как это? — удивился игумен.
— Ромейский распев, — сказал Лука, — постоянен и не допускает ничего нового. Он словно лед на реке, но ведь под ним и в самые суровые холода течет живая струя.
— Объясни, — сказал игумен.
— Ромеи, дав нам веру, хотят, дабы мы следовали ей во всем, яко слепцы.
— Все мы слепы и веруем. Вера дарует нам свет и единую истину.
— Все так, — согласно кивнул дьякон. — Однако каждому из народов, населяющих мир сей, дарован не токмо свой язык, дабы общаться друг с другом, но и душа. И через душу познаем мы величие бога. И в этом есть его мудрость… Так почто же вкладывать в разверстую грудь нашу чужую душу и говорить при этом: сие токмо истина?..
— Вотще, — возразил Симон, — мы же правим литургию не по-ромейски, а на своем языке.
— Так почто распева своего не слышим? — хитро улыбнулся Лука. — Тебе, отче, один шаг остался — шагни его.
— Нешто бесовские распевы наши повторять в храме божьем?
— А ромейские?..
— Так от веку заведено.
— Худо слушаешь, отче, — сказал дьякон с грустью. — Давно уж поем мы по-новому, да признаться в том страшно… А кондак в память князей Бориса и Глеба? Будто и его ромеи выдумали… Слабо им — кишка тонка… Не-ет, не пристало нам кланяться чужестранцам, когда свое под боком. И наши распевы еще ох как зазвучат, отче, дай только срок!..
— Верно говорят, богохульник ты!
— То — пустое. А вот послушай-ко…
И, отставив ногу, Лука загудел громоподобным басом:
— Тво-я побе-ди-тель-на-я дес-ни-ца бо-го-леп-но в кре-пос-ти про-сла-ви-тся-а-а…
— Хватит, хватит, — замахал руками Симон и заткнул уши.
— Что, игумен? — улыбнулся Лука. — Прохватило?
— Бес ты. И отколь глас в тебе такой трубный?
— От бога.
— Того и гляди, иноки сбегутся ко всенощной…
— У твоих иноков уши от лени заложило.
— Слушал я тебя в церкви — шибко. Да в келье попрохвастистее будет. Бес, как есть бес…
— Каков же я бес, коли гимны пою! — засмеялся Лука, и щурясь с хитрецой, подмигнул игумену.
Симон сказал:
— Богохульник ты — ладно. Да отроков почто смущать?
— В них, отец святой, вся моя надёжа. Не смущаю я их, а учу. После меня умножат они славу русского распева, дай срок.
Тут беседу их прервал запыхавшийся чернец.
— Княже к нам пожаловал! — крикнул он с порога.
А Всеволод, уже отстраняя чернеца, вступал в келыо.
Симон поднялся со скамьи, выпрямился; дьякон упал на колени.
— Встань, — приказал ему князь, сам сел на лавку.
Игумен про себя отметил: лицо у князя усталое, серое, под глазами набухли нездоровые мешки.
За окнами синели долгие летние сумерки. Где-то далеко вспыхивали и гасли бесшумные зарницы.
Всеволод пошевелился.
— Оставь нас, дьякон, — сказал он. — Хощу говорить с игуменом наедине.