— Бог есть, — глубокомысленно подытожил Боря.
Вот и все. Мы чувствовали себя, как хлеборобы, убравшие последнее поле. В лагере быстро сообразили баню, мылись уже при свечках. Потом был роскошный ужин. Торт из остатков сливочного масла, сгущенки, орехов и вареная. Салат из свежей рыбы, горбуша в томате, уха, лепешки. Лида достала пакетики с НЗ, о которых запретила нам даже думать во время экспедиции, бутылку переболтанного, промороженного вермута, которую берегла, с начала сезона. Пили за тех, кого не было с нами, пили за любимых, а главное, за то, что благополучно закончили работу.
Через несколько дней обещали вертолет. Мы упаковали в ящики образцы, отчистили копоть с котлов и ведер, собрали имущество. Как при переезде на новую квартиру , обнаружилась масса хлама, с которым было жаль расставаться.
Вертолет, разумеется, вовремя не пришел. В тот день, связь со Шлоссбергом, знающим обстановку, держали сначала в семь утра, ее отложили на десять, на тринадцать, шестнадцать... А потом разыгралось осеннее ненастье, семь погод на день — сеет, веет, крутит, мутит, сверху льет, снизу метет. Потом что-то у вертолета сломалось. Ждали запчасти из Владивостока.
И когда мы уже отчаялись дождаться, стали понемногу распаковывать вещи, послышался тяжелый гул двигателей...
Мы летели над восточными отрогами легендарного Джугджура и знали, что уже никогда не увидим ни этих печальных гор; ни рек с кипящей в проранах и «трубах» водой; ни лесов, где от трав кружится голова и темными ночами светятся умершие деревья; ни свирепых и цепких капканов кедровника, который стреноживал нас, когда шли, и жарко горел в костре, согревая в холодные ночи. Сверху горы были как бы сдвинуты, приближены друг к другу, но мы-то по ним ходили и знали, как мучительно далеко отстояла одна вершина от другой.
Хребты вдруг оборвались, и показалось море. Мы разбивали лагерь рядом с ним и видели его лишь на горизонте полоской, когда поднимались на вершины. Далеко в море вдавался мыс Энкэн, около него ютился в распадке крошечный поселок Кекра, где жили Боря Тараскин с женой и маленьким сыном, линейщики, монтеры, работники метеостанции, почты и сельского Совета.
И какая-то необъяснимая печаль навалилась на нас. Над галечным берегом — длинным и пустынным — носились чайки. То там, то здесь всплывали любопытные нерпы, а мористей резвились касатки. Дышало море, накатывая высокие белые волны...
У каждого, говорят, есть свой лес. У каждого есть свои горы, свои поля и степи. Так есть и берег. Этот мрачный охотский берег теперь был нашим. Да, на этом участке мы уже закончили разведку для геологической карты двухсоттысячного масштаба, и, кажется, нет причин, чтобы возвращаться сюда. Но вдруг когда-нибудь понадобится карта более крупного масштаба? Или какой-нибудь шлих, затерявшийся в сотнях других, укажет на богатое месторождение? Тогда мы вернемся. Конечно же, вернемся, если снова позовет этот наш берег.
Евгений Федоровский, наш спец. корр.
Мяч Камеи
Когда самолет после долгого перелета опустился в Анадыре, оказалось, что над Чукоткой бушует свирепая апрельская пурга.
Я прилетела на семинар чукотско-эскимосских мастериц прикладного искусства, но вот беда, сами они добраться до Анадыря не могли, небольшие самолеты местных авиалиний в метель не летают. Так мы и сидели: я — в Анадыре, тревожась, что срок командировки истекает, они — в поселках, рассеянных по всей Чукотке, — Нунямо, Лорино, Лаврентия.
Наконец пурга стихла. Приехавшим женщинам отвели помещение в Доме культуры, выдали оленьи и нерпичьи шкуры, камус, бисер, замшу. Женщины долго рассматривали меха, решая, что сделать из каждого куска. То и дело кто-нибудь подходил к опытным швеям, чтобы вместе найти форму изделия, подобрать удачное цветовое сочетание и орнамент. Все знали, что лучшие вещи пойдут на выставку в Москву, и потому увлеченность работой подогревалась азартом соревнования. Шили целыми днями, для бодрости прихлебывая крепчайший чай. Расходились неохотно, и то лишь потому, что надо было освобождать помещение. Многие уносили меха с собой, чтобы еще поработать вечером.
Веками чукотские и эскимосские женщины одевали всю семью, шили постоянно, ежедневно, но прежде чем приняться за шитье, надо было снять шкуру с убитого зверя — это тоже считалось женским занятием — и выделать ее. Кроили ножом на доске, положенной на колени.
Вот и сейчас в большой светлой комнате, сидя на полу — так удобнее, — мастерицы орудуют привезенными с собою острыми ножами, кроят сразу, на глаз, без предварительных обмеров. Часами не разгибаясь, вновь и вновь протыкают иглой куски меха. Иголка с тонкими и крепкими жильными нитками только мелькает в руках мастериц: скорей износятся, порвутся торбаса и кухлянка, чем оборвется эта нить. Они вышивают по замше орнаменты белым подшейным волосом оленя, нанизывают на нить разноцветный бисер, укладывая его в узоры... Как это трудно, понимаешь только тогда, когда пытаешься сделать что-то сама. Иголка выскальзывает из пальцев, каждый стежок дается с усилием, и проходит много времени, прежде чем на свет появляется вышитая на кусочке оленьего меха кривая, неуклюжая розетка из бисера.
Меня особенно поражает мастерство эскимоски Камеи из поселка Лаврентия. Она шьет, словно играет, и при этом все время рассказывает, смеется, шутит. И вот она кладет на стол готовую вещь — черно-белый эскимосский мяч. Он очень похож на тот, что я видела в Ленинградском Музее этнографии. Помню: тот, музейный, казался мне уникальным, как археологическая находка. Глядя на него, я ощутила Север, его нетронутую белизну, его пространства. В нем как бы концентрировались основные черты эскимосской культуры — ее ясность, рациональность, лаконизм, своеобразное сочетание суровости и жизнерадостности.
Я ошиблась, считая, что этот мяч неповторим. Вот она, живая, веселая Камея, и вот мяч, который она сшила всего за два дня. В нем то же совершенство и та же загадочность, и я опять пытаюсь расшифровать смысл его рисунка.
На белом фоне мяча Камеи резко выделяются черные, слегка скругленные в очертаниях квадраты. Лаконичные, отдельно расположенные элементы белого орнамента внутри этих квадратов напоминают... снежную ярангу. Да, безусловно, это похоже на полукруглое древнее эскимосское жилище. Значит, в каждом квадрате заключено по четыре повернутые друг к другу яранги. Да ведь это небольшое стойбище! Островки человеческих жилищ, а вокруг белые арктические просторы. Таких черных квадратов с белыми ярангами — четыре. Все они симметричны. И можно предположить, что это стойбища, расположенные по четырем сторонам света. Это — земля, населенная эскимосами... Темный кружок в верхней части мяча — наверное, магический глаз, который встречается в чукотско-эскимосском искусстве, а может быть, и солнце, которое светит над миром. Кто знает? Нам хорошо известно лишь одно — в народном искусстве жизненные впечатления часто принимают орнаментальную форму. Стоит вспомнить характер многих северных узоров и их названия — «оленьи рога», «заячьи уши», «рыбьи хвосты». В орнаменте эскимосов заключено то немногое, что человек видит вокруг себя в Арктике — океан, даже летом покрытый льдами, землю, небо и солнце над головой. В орнаменте — четкость, определенность, твердый, ясный ритм.
Мячи, которыми издавна любят играть чукчи и эскимосы, обычно шьют из кожи и набивают оленьей шерстью. Они бывают разного размера. Надо думать, когда-то и сами игры и мячи были связаны с первобытной магией, имели ритуальное значение. А сегодня мы смотрим на произведение древней северной культуры, и оно несет нам драгоценную богатую информацию о прошлом.
И. Рольник
Куйган опко
Скотоводы Киргизии с давних времен делают вкусное блюдо. Называется оно «куйган опко», что значит «налитые легкие».
Хозяйка, получив легкие разделанного барана или козла, проверяет, пригодны ли они (если все в порядке, они раздуваются, как мяч), затем берет кусок требухи и пришивает «горлышко» к «сосуду».
Медленно и терпеливо заполняет его хозяйка молоком, кладет немного топленого масла и айрана — для закваски. При этом мягко поглаживает стенки, и тогда легкие «работают» лучше всякого механического фильтра. Постепенно бледно-красный цвет «сосуда» становится белым с лоснящимся металлическим блеском. После этого хозяйка бросает «сосуд» в котел с кипящей водой и через час, аккуратно разрезав «куйган опко» на мелкие кусочки, подает к столу.
Это блюдо рождено кочевой жизнью скотоводов-киргизов.
Оно калорийно, не боится ни жары, ни холода и сохраняется очень долго. Не говоря о том, что очень вкусно.