Я резко оборачиваюсь в поисках того молодого и радостного идиота, который… Так, это не меня. Молоденький фалангист обращается к своему майору. Он протягивает ему какие-то бумаги, вынутые из карманов убитого мною бандита, и начинает что-то быстро-быстро говорить. Испанского языка я, увы, не понимаю, но похоже, что он называет имя бандита. Я прислушиваюсь. Кажется, он говорит «Лорка». Точно: «Фредерико Гарсия Лорка»…
Командир интернационального пролетарского полка имени тов. Урицкого Алексей Ковалев. Испания. 1937 год
Сегодня я, наконец, смогу сдержать свою клятву. Ту, которую дал над телом умирающей у меня на руках Надежды. Впервые со дня смерти великого поэта Фредерико Гарсиа Лорки у нас пленные. И много! Причём те, к кому у меня старые счёты. Русские фашисты и немецкие лётчики. Они пришли сюда убивать, но найдут здесь свою могилу. Они уничтожили мою Родину. Убили многих товарищей. Мы даже не будем их допрашивать. Мы просто уничтожим эту коричневую пакость, вторгшуюся в прекрасную мирную страну…
Танкистов наши товарищи заманили в засаду и расстреляли из пушек. Что касается лётчиков, то наконец-то отличились республиканские пилоты. Их самолёт был повреждён, и ему пришлось приземлиться на территории, подконтрольной Республике. Доблестные милисианос не растерялись, и потерявшие сознание от удара о землю пилоты были захвачены и переданы согласно приказа в ближайшую часть. Какое счастье, что ими оказалась наша интербригада! Теперь я смогу хотя бы немного рассчитаться… Я созвонился с командиром ближайшей французской части и попросил себе на вечер роту солдат из Северной Африки: зуавов. Для моей мести пригодны только они! Месье капитан ле Фош любезно согласился, даже не спрашивая меня, зачем русскому интернационалисту нужны именно колониальные солдаты. И сейчас всё готово. Готово к казни. Мы не будем их просто убивать, мы будем их именно казнить! Зуавы уже поют. Не знаю, откуда они знают, что им предстоит роль палачей, но даже мне, закалённому бойцу, повидавшему и совершившему в жизни многое, жутковато проходить мимо их расположения. Сидящие в красных фесках темнокожие фигуры разожгли огромные костры и сидя между ними дико улюлюкают, иногда срываясь на визг, позади костров разбита огромная палатка. Становится просто не по себе. Наши бойцы, свободные от службы, собрались вокруг них плотным кольцом и слушают их песни. Что-то дикое и древнее поднимается во мне. Я жажду крови! Я просто не могу дождаться того момента, когда свершится, наконец, месть…
Наконец революционный трибунал в сборе. Явились все: комиссар, командиры рот, представители особого отдела. Мы занимаем место за импровизированным столом, накрытым красной скатертью. Председательствует за ним наш начальник контрразведки товарищ Иселевич. Он не тянет долго. Быстро зачитывает постановление, где пленные обвиняются в зверствах на захвачееной территории, пытках коммунистов, убийствах мирных жителей. Нарастает глухой ропот в рядах бойцов интербригады. Каждый из них побывал в бою, под бомбёжками. Не раз в бессильной злобе сжимал кулаки, не в силах ответить на налёты фашистской авиации. Или вжимался в землю, стараясь спрятаться от гусениц танков. У каждого из нас есть свои счёты к врагам… Председатель между тем заканчивает чтение и спрашивает собравшихся, что же он там? А, нет ли желающих сказать что либо в их защиту. Бойцы взрываются негодующим рёвом. Наоборот! Все требуют смерти для гадов! Это слово я знаю на всех языках воюющих в моём полку. Да! Наконец-то! Мрачно в воцарившейся тишине, даже зуавы умолкли, звучат слова приговора, читаемого начальником политотдела:
— За смерть наших жён и матерей, за убийства мирных жителей, за уничтоженные города, за злодейское убийство великого поэта-коммуниста Фредерико Гарсиа Лорку — смерть! Смерть всей фашистской нечисти!
Люди вокруг меня в экстазе. Их глаза сверкают от ненависти к нацистам. Только злоба и ненависть вокруг. Тем временем притаскивают пленных, поскольку идти они сами не могут, и швыряют перед кострами. Где же их хвалёная стойкость? Где превозносимое до небес превосходство? Они сильны только преобладанием в технике и количеством. Внезапно замечаю, что один из них совсем ещё мальчишка, в изодранном комбинезоне. Ничего, сейчас… Надежда была… Мне перехватывает горло, и я гоню невольную жалость к этому мальчишке, ещё не избавившемуся от детской припухлости щёк…
— К исполнению приговора — приступить!
Маша переводит слова Иселевича на французский и зуавы приступают к тому, для чего их привезли сюда. Вот они поднимаются из своего кружка и подходят к фашистам, затем уволакивают в свой шатёр между кострами. Нам ничего не видно, что они делают, как вдруг нечеловеческий вой раздаётся оттуда. Затем второй… Третий… Что гады, получаете своё?!! Да что же там с ними делают то? Ничего не видно… Но слышно… Бойцы вытягивают шеи, пытаясь что-то разглядеть за плотными стенками. В диких криках уже между тем ничего человеческого. Я начинаю не выдерживать, сколько можно?! Казнь — это казнь! Но не пытка же?! Стискиваю изо всех сил зубы, чтобы не заорать:
— Да прекратите же! Добейте, чтоб не мучались!
Пять минут. Десять… Замечаю, что из плотно окружившей палатку зуавов стены бойцов время от времени кто-то зажимая уши проталкивается прочь. Вопли и вой звучит уже не переставая, сливаясь в адский концерт, когда из кольца зуавов, окружившего место казни, проталкивается их старший и подходит к нашему трибунальскому столу. В руках у него какой-то свёрток с чем-то мокрым. Он кланяется и бросает свой свёрток прямо перед нами, затем разворачивает его. Тупо смотрю. И только какое-то время спустя понимаю, что это кожа, только что содранная с ЖИВЫХ людей на наших глазах… Нетвёрдой рукой пытаюсь нащупать в кобуре пистолет. Но рука комиссара не даёт мне это сделать. Перевожу взгляд на Марию, переводящую речь Иселевича зуавам. Та абсолютно спокойна. Её глаза сияют так же, как и во время нашей диверсии с мостом. Младший офицер расцветает на глазах, вновь скатывает всё в плотный тючок. Между тем появляется металлический сундук… Что это? Почему всё плывёт? Я не могу… До моих ушей доносится тупой хряск. Точно такой раздаётся из лавки мясника. Когда он рубит туши на куски…
Поднимаюсь из-за стола и на нетвёрдых ногах ухожу в свою палатку. Я не хочу никого видеть. Я не могу. В палатке я достаю из сумки бутылку чистого спирта и пью, чтобы забыться. Пью не закусывая, чтобы опьянеть как можно скорее. Лишь бы не слышать этот адский концерт. Когда же он кончиться?… Утром я встаю с ощущением пустоты внутри. Словно кто-то взял мою душу и сжёг её на костре. Это не похмелье. Это — намного хуже. Пустота. Выхожу из палатки и иду прочь. Я никого не хочу видеть. Ещё очень рано, подъёма не было, но многие не спят. Те, кто попадается мне навстречу отворачивают свой взгляд. Они даже не здороваются, как раньше. И я их понимаю. Я тоже думал, что их ПРОСТО убьют, но совершить такое… Они не люди. Они — хуже фашистов. Я не представляю, что будет после того, как наши враги узнают, что мы сотворили с захваченными в плен. Теперь будет просто бойня, без правил, без конвенций. Без пощады. С ужасом осознаю, что первыми начали МЫ, пустив под откос эшелон с ранеными. Пусть невольно, но мы… Выйдя из лагеря я поднимаюсь на холм и достаю из кармана глиняную дудочку. Это японская флейта, окарина. Когда погибла Надежда, мне было очень плохо. Просто не хотелось жить. Один японец подарил мне эту флейту и сказал:
— Когда тебе не захочется жить, достань окарину и сыграй то, что у тебя на душе…
Тогда я не понял его, не сейчас я знаю, что он хотел мне сказать. Я сижу на камне и перебираю непослушными пальцами отверстия окарины. Пусть эта мелодия упокоит ИХ души. Пусть. Если есть Рай или Ад, пусть они простят нас за то, что мы совершили…
Капитан Соколов. Севилья. Испания. 1937 год
Уже прошёл месяц с нашего «осадного сидения». Пришла почта. Я получил письмо от жены. Супруга просит меня поберечься, и не присылать домой глупых подарков. Чем тратить деньги на посылки, лучше бы я прислал их домой, а то дети очень быстро растут. Я ухмыляюсь: подарки не стоили мне ни копейки. Война есть война. Дальше идут жалобы на вечную нехватку денег, длинный рассказ о даче, которую она сняла на лето («очень хорошая и совсем недорого!»). Еще она пишет о том, что Севка (мой старший) совсем отбился от рук и не желает слушаться. Жена мягко ругает меня за решение отдать мальчика в кадетский корпус, где он набрался «солдатских манер». В завершении письма он еще раз просит меня беречь себя. Как он себе это представляет? Вообще, письма из дома производят странное впечатление. Удивительно получать на войне вести из мира. Ощущение такое, словно ты слышишь разговоры спящих. У них другой мир, другие желания и потребности. А, может быть, это я сплю?…