распахнутую балконную дверь! С одной стороны – Волга, рядом Нёмда, кругом поля, никаких заводов. Чистая, не испорченная цивилизацией природа. Правда, мама, когда впервые попала в Завражье в 1930 году, была несколько разочарована. «Здесь гораздо хуже, чем я думала, – писала она в письме ко Льву Горнунгу, приглашая его приехать. – Но все-таки ничего. Волга в семи верстах, и против Юрьевца купаться нельзя. Около нас река – очень песчаная и мелкая. По ней плывут в Волгу «дрова». Большой лес в пяти верстах. Единственное, что хорошо, – большие горизонты…» Мама и природа… Простота и безыскусность единили ее с лесом, с рекой, с полем. Природа была для нее не фоном, а естественной средой: «Мы (то есть мама с Андрюшей на руках. Коляски еще не было. –
М.Т.) ходили в лес. Сидели на пеньке на Дрилкиной поляне, потом по вновь открытой Муравьиной дорожке вошли в Сморчковую рощу и набрали массу сморчков. Пойдем туда завтра с папой Асей, а то с Дрилом трудно нагибаться за сморчками…»
А эти записи сделаны уже после отъезда папы. «21 июня, вторник, 10 вечера… Понесла Андрюшку гулять. Гуляли час. Нашли на опушке двух гусениц, кажется крапивниц». «Вчера отдохнула – Дрила устроила в саду под липой в ящике из-под картошки, и он там проспал три часа». «Ходили в елочки за церковь, а потом спустились на Попов луг… Ходили на Нёмду. Он лежал у меня на трех поленьях, в конверте, а я купалась. Рожь за церковью в мой рост, трава до колен. Цветов так много, что вся гора пестрая. Есть уже ночные фиалки. Много-много есть чего написать, но папа Ася не едет и не везет тетрадочки для дневника. Окукливаются гусеницы»…
Это было их общим – и мамы и папы – любовь к природе и внимание ко всем ее проявлениям. Правда, папа больше любил юг: он родился и вырос на Украине в Елисаветграде (теперешнем Кропивницком). Он тосковал от затянувшихся северных зим, ему всегда не хватало тепла и солнца.
Наш папа… Каким он был тогда, в молодости? Разным – веселым, остроумным и задумчивым, пасмурным. Мог быть заботливым, нежным и равнодушно-отстраненным. Чудесный юмор сопровождал его всю жизнь. Вот письмо в Москву. Первая страничка написана по спирали, в уголке пометка: «Читать сие надо, начиная с центра». Вместо имени адресата – «Лев» – нарисован лев-зверь. (Когда я читала это «спиральное» письмо, у меня действительно закружилась голова.) Итак, письмо Арсения Тарковского ко Льву Горнунгу:
26 апреля 1932 г.
Дорогой многоуважаемый Лев! Вы напрасно думаете, что Маруся стирает и сушит Дрилово белье без всякого с моей стороны участия. Ваш покорный слуга также смывает с пеленок нечто и вешает сии пеленки на веревочки. Это отнимает не только время, но и жизненные силы. Вам, не имевшему (насколько мне известно) львят, очень трудно себе представить, сколько сын мой возлюбленный вызывает любви и сколько требует времени. Дабы громкий и сильный его голос не нарушал покоя предающегося по ночам сну Николая Матвеевича, мы в полном составе переехали на мезонин в больнице (как сказал Пастернак: «…да так, что даже антресоль… от удивления (?) трясло»). Читая это письмо, Вы почувствуете, вероятно, то же головокружение, какое чувствую я, когда вижу разлившуюся Нёмду, слышу гудки пароходов и птичий гвалт. Нёмда все же разлилась несильно, только мост возле соловьевского дома (если помните) залила, хотя вода, вероятно, еще увеличится. У Вас под окнами, должно быть, уже настоящая Венеция. Если будете фотографировать наводнение – пришлите по наводнению нам с Марусей. Спасибо Вам (кстати, о фотографии) за Вячеслава Иванова, который доставляет мне большое удовольствие, напоминая не только о себе, но и о Вас. Как Вы живете, милый Лёвушка? Неужели сидите в Москве до середины лета? Прочли сей лабиринт? Это я Вас мучил за то, что Вы не хотели мне писать, за то, что считаетесь письмами. Очень нехорошо. Конечно, я виноват, что не писал Вам так долго, но это не от плохого характера, или лени, или нелюбви к Вам, а потому, что, как Вы поймете, сын отнимает массу внимания, массу времени.
Приезжайте, Лев, в Завражье. Дама, чье полное имя я из скромности не открываю, говорит, что снова бы с удовольствием поселила Вас у себя, не только на сеновале, но даже в комнате. Приезжайте, Лев. Будем рыбу ловить, ходить босиком и кормить собой пчел!
Читаю я только Пушкина, Тютчева и Державина, жалею, что не взял гржебинского Баратынского. Кроме этого, еще читаю небезызвестного Всеволода Соловьева. Этот последний автор – сущий дурак. Сей Соловьев, который дурак и бездарен и еще пошляк, принадлежит даме, которая готова пустить Вас не только на сеновал, а даже в комнату. Приезжайте, Лев. Будем костры жечь, печь картошку в золе. Ладно? Жду письма о Вашем (возможен ли?) приезде, обо всем, что в Москве. Приехал ли Верховский? Целую Вас, не сердитесь на меня ни за что.
Ваш Арсений.
Это письмо нуждается в некоторых пояснениях. «…Да так, что антресоль… от удивления? трясло» – неточные строки из стихотворенич Бориса Пастернака «Попытка душу разлучить…»[16]; «Соловьевский дом» – дом врача Соловьева, с которым работал в местной больнице Николай Матвеевич. Если вспомнить «Зеркало», то там говорится об этом враче в сцене продажи серег. В фильме мать с сыном подходят к дому Соловьева уже в 1942 году.
Л.В.Горнунг жил в Москве на Садовнической набережной. Окна его комнаты выходили на обводной канал. Отсюда упоминание о Венеции. «Гржебинский Баратынский» – Баратынский издательства Гржебина. Всеволод Соловьев – писатель, автор серии романов о семье Горбатовых. Юрий Никандрович Верховский – поэт, переводчик, литературовед, имя которого сейчас незаслуженно забыто. Мы с Андреем видели его в конце войны в Переделкине – огромного бородатого старика.
26 апреля написано это письмо – дружеское, шутливое. Из него мы узнаем о литературных пристрастиях молодого Арсения Тарковского. Кажется, что жизнь хороша, рядом любимая жена, сын. А оказывается, рождение сына обострило тоску по умершему отцу, похороненному в их родном Елисаветграде. Одновременно – веселые письма, шутливые песенки и – скорбное, полное любви стихотворение памяти отца.
Удивительна и непостижима жизнь поэта. Он вынужденно живет как бы в двух измерениях – в реальном и в «потустороннем», поэтическом. И все драмы, а подчас и трагедии, происходят от этой раздвоенности, от невозможности соединить эти два мира, от невозможности остаться в одном из этих миров. Погружение в творчество желанно, необходимо, животворно. Драматичен и болезнен выход из творческого состояния, из «небытия» в жизнь реальную, требующую своего – забот, деятельности, общения с окружающими. Думаю, это тоже сыграло свою роль