Доди Бадаримша обожал плюшевые игрушки врага. Он подвешивал их гирляндой вокруг шеи или раскладывал кругами в просмоленных пожарищами местах. Он укладывал их на еще неостывший гудрон, обращая к небу широко раскрытые глаза, словно в ожидании очередного огненного ливня, и разговаривал с ними. Иногда члены «Светлого будущего» присутствовали при его монологах и, глубоко тронутые магией этого, как им казалось, спектакля агитпропа, принимали в нем участие: шептали какие-нибудь фразы или, в свою очередь, устраивались возле плюшевых игрушек.
И вот как раз во время одного из таких почти театрализованных сеансов в начале улицы Рецмайер на очень короткое время беззвучно вспыхнул удивительно яркий белый свет. Это было похоже на проблеск горизонтальной молнии. Тело Доди Бадаримши разделилось на несколько частей, причем некоторые выглядели малопривлекательно. Плюшевые игрушки вместе с тремя зрительницами, присутствовавшими на его моноспектакле, раскидало по сторонам, а его голова несколько часов прочно удерживалась на статуе неизвестного героя, которая, как и мы, чудом уцелела от изуверства. Затем скатилась в траву и оттуда, смежив веки и угрюмо осклабившись, уставилась в сторону реки.
В тот же день беспилотный самолет преследовал Альму Бахалян по проспекту Братьев Самагон. Возле нее упал мешочек канареечно-желтого цвета. Кислотные брызги обезобразили женщину, которая держала перед нами пламенные речи и учила поносить врага, проклинать врага и никогда не брать с него пример, никогда, даже если это вопрос жизни и смерти. Мы всегда считали Альму Бахалян вдохновительницей и коллективной возлюбленной «Светлого будущего». Ее раны затянулись меньше чем за семь недель. Наши страстные отношения с ней возобновились. Ее лицо было ужасно на вид, ее губы лепетали что-то невнятное. Наш любовный пыл охладевал, но некоторые из нас вновь женились на ней. Вопреки обстоятельствам, мы никогда не пренебрегали моралью и чувством ответственности. Альма была беременна нашими делами. Мы не собирались оставлять ее на произвол печальной судьбы.
В свою очередь, были сражены еще несколько знакомых мне бедолаг: Ашнар Мальгастан с Бутонного бульвара, Гачул Бадраф с улицы Марии Шраг, Агамемнон Галиуэлл с Ястребинки.
Затем все стихло.
Ужасная миссия была выполнена. А может быть, исходя из своей причудливой концепции мира, враг решил тестировать свои сосиски, стрелы и идеологически корректные плюшевые игрушки в другом месте.
Существование вновь нормализовалось.
Некоторые смельчаки покинули «Светлое будущее» и целой группой ушли в сторону международного сектора, где, по слухам, располагался палаточный лагерь и ночлежка, но большинство из нас, не отличаясь инициативностью и полагая, что богатые настигнут нас, где бы мы ни скрывались, вновь собрались в районе Окаян, у площади Сестер Окаян и там остались.
И там остались в ожидании приказа.
15. Чтобы рассмешить Мариаму Кум
Мариама настаивала на том, чтобы я починил крышу до наступления дождей. Ее и впрямь требовалось починить, а я лишь подлатывал дыры и искал любой повод, чтобы отложить серьезную работу на потом. Мастер я неважный, и в разные периоды жизни либо стыдился этого, либо не обращал на это внимания. Но тогда, как раз перед сезоном муссонов, эта неумелость, надо признаться, меня стала угнетать. Я был малодушен, противен сам себе и все тянул; лежа на кровати, я лишь удрученно взирал на прорехи с ночным небом. Переделка крыши относилась к тому роду деятельности, в котором моя некомпетентность проявилась бы снова, вызвав насмешки соседей и усталую снисходительность Мариамы. Я никогда не умел выбирать нужные листья, с хорошей фактурой, правильной формы и наиболее долговечные, а когда листья случайно подходили, складывал их плохо. В этой области я лишен интуиции. Если и существует передаваемая по наследству генетическая установка следить за жилищем, то ни в моей памяти, ни в моей крови не сохранилось ни малейшего ее следа. День за днем я наблюдал: сравнивал соседские методы со своим и пытался понять, почему мои усилия ни к чему не приводят. Я наваливал дополнительные слои листьев и веток, но при первом же дожде вода собиралась в стыках и проходила через участки, которые до этого казались мне совершенно непроницаемыми.
Мои любительские заплатки не держались, и после одной-двух отдельных гроз пришло время муссонов, которые препятствовали любым серьезным мероприятиям по переборке крыши. Она напоминала лоскутную тряпку. Внутрь дома лило вовсю.
Ливни чередовались с незначительными перерывами. Они были теплыми, почти горячими и очень сильными. Ветер не направлял воду, создавая подвижные завесы, как это происходит в других широтах. Капли падали вертикально, неизменной плотной картечью, которая длилась часами.
Лило в закутке, который мы называли ванной.
Лило в захламленной половине комнаты, которую мы называли чуланом.
Лило в том углу, где мы чистили фрукты и который называли кухней.
Лило в той части, которую мы называли спальней.
Отныне каждую ночь мы с Мариамой переходили с места на место в поисках зоны, где наша дремота была бы защищена от воды. Запах прелой соломы заполонил хижину. Вдоль трещин набухали слезы, они подтягивались к коварным ручейкам и капали. Во мраке наплывала тягостная плесень. Дышать носом становилось затруднительно, и часто, дабы улавливать воздух, необходимый для выживания, нам приходилось разевать рот, как утопающим или рыбам, выброшенным на берег, с тем чувством неотложности и тем ощущением отупения, которое возникает при встрече со смертью.
Мы были уже не молоды, но Мариама все еще оставалась красивой женщиной. В знойном, влажном до сырости мраке я видел, как она приподнимается, приоткрывает глаза и у себя над головой, где-то в дырявом своде, рассматривает кусочек чуть более светлого неба, а еще я угадывал, как она беспокойно разглядывает пол, так как, судя по звукам, лужи увеличивались и постепенно окружали нас. Она не жаловалась. Она оглядывалась по сторонам и не закрывала глаза. Я тоже. Мы оба боялись провалиться в сон, как будто опасаясь, что по недосмотру допустим несчастье. Словно боялись пропустить обрушение стены или следующую степень обветшания жилища. Я очень хорошо помню эти раскаленные, мокрые ночи, которым, казалось, никогда не будет конца. В моих воспоминаниях мы не произносили ни слова. Дождь неистовствовал, колотил вокруг нас и снаружи. Я лежал возле Мариамы и не мог заснуть, взмокший, как и она, от дождя и пота, и мы не произносили ни слова.
Часто на ней была синяя лагерная рубаха с капюшоном из плетеной травы, часто на ней не было ничего, одна лишь скрученная вокруг шеи тряпка, которую время от времени она снимала, чтобы вытереть грудь или лицо. Иногда нас окутывал слабый свет, который делал ее почти зримой. Я смотрел на ее ноги, опускал взгляд до щели, в которую я, возможно, если бы она выразила желание, ввел бы свой член, возможно и даже охотно, так как, несмотря ни на что, именно эта генетическая установка у меня сохранилась, к тому же с придатком и сопутствующими речами. Смутно или нет, но Мариама, несомненно, догадывалась об этом немом вожделении, предметом которого была она сама, об этом запросе, целью которого была часть ее самой. Да, она, несомненно, об этом догадывалась.
Но игнорировала.
Она ничего у меня не просила, не делала ничего, что было бы похоже на просьбу или хотя бы ожидание какого-либо проникновения.
Вода стекала в канавки, которые мы выкопали перед домом. Она журчала вдоль досок порога, которые мы продавили, чтобы выводить потоки наружу. Она с бульканьем капала на наши тела и в лужи, которые увеличивались вокруг кровати. Она лилась вертикально в том месте, где накануне вечером прорвало крышу. В ее распевах на разные водные голоса не было ничего страшного, даже напротив, слышались убаюкивающие интонации. Воспринимая ее как неотъемлемую часть ночи, мы начинали слышать и другие звуки. Как, например, звук воздуха, с трудом проходящего через горло Мариамы. Она дышала, как дышат после бега, покушения или преступления.
Она дышала, как дышат после лагеря.
Я и сам задыхался.
Не сводя глаз с отверстия, являвшего нашу половую разницу, разницу между ней и мною, не сводя глаз, словно магнитом притянутых к едва различимой в темноте вульве, я задыхался.
Все на минуту зависало, и во мне просыпались былые образы разврата, память об атавистических схватках, головокружениях и запахах. Затем я отводил взгляд и заставлял себя перебирать в уме менее чувственные воспоминания. Внутри моей головы зрелище прекращалось или, точнее, превращалось во что-то запредельное, за гранью ностальгии, фрустрации или фаталистической тоски. Образы коитуса становились абстрактными и, спустя несколько минут, совершенно неадекватными, невнятными.