Ее квартира была на первом этаже. Она скрылась за дверью, а Кино бросился под дождь и побежал к гаражу.
Возможно, он мог бы попасть на мост из района Веррацано, но не рискнул ездить по незнакомым улицам. Только однажды, много лет назад, он бывал в этих местах. И сейчас на своей старой верной «ланче» он сделал большой круг, обогнув Гудзон сначала с одной стороны, затем с другой, и проехал мимо Джерси-сити, вдоль бухты Ньюарк, прежде чем добрался до Стейтен-Айланда, к дому № 104 на Райбон-стрит, по адресу, который мистер Вейнфельд сообщил ему по телефону.
Невысокий, окруженный ухоженным садом дом стоял в одном ряду с точно такими же одинаковыми зданиями по всей улице, отделявшей их от обширных земельных участков.
Франц Вейнфельд сам открыл гостю дверь. На вид ему было меньше семидесяти четырех лет, какие обозначил Memow. Редкие волосы, еще имевшиеся на голове, были уложены венчиком и сохраняли прежний рыжеватый цвет.
Он был высокий, плотный. К петличке пиджака его серого костюма был прикреплен круглый эмалированный значок, на котором выделялась маленькая черная фашистская свастика.
— Присаживайтесь, мистер Маскаро. Рад, что вас не остановила скверная погода.
— Я привык быть точным.
— Мы не знали преград. Именно поэтому нам и удалось заставить уважать себя и внушить страх всему миру.
Аликино оставил зонт, плащ и шляпу в прихожей и последовал за мистером Вейнфельдом. В просторной гостиной он опустился в черное кожаное кресло.
— Выпьете кофе?
— Охотно.
— Только не надейтесь, что он будет приготовлен по-итальянски. Он будет таким, как готовят здесь, в этой весьма отдаленной провинции Европы. Вы, надеюсь, меня понимаете.
Вейнфельд прошел в кухню, и из-за двери, которую он оставил приоткрытой, долетел приятный запах какого-то травяного настоя.
Аликино осмотрелся. Обстановка была типичной для среднего класса, но все же немного побогаче. На стенах висело много фотографий разных размеров. Некоторые относились к военному времени. Вейнфельд был на них один или с другими офицерами в черных мундирах СС.
Хозяин вернулся с двумя чашками кофе, стоявшими на серебряном подносе.
— По воскресеньям я предпочитаю оставаться в одиночестве. Мне нравится, что никто не мешает предаваться воспоминаниям. — Он опустился в кресло напротив Аликино. — В этом году я отмечаю две годовщины — два важных события, которые произошли сорок лет назад. Первое — я его хорошо отпраздновал в мае — это конец войны. — Он улыбнулся. — Вы правильно поняли. Я отмечал конец войны, потому что для меня и для всех немцев, которым удалось сделать немало, это была победа. Большая победа. Мы одни восстали против всеобщего варварства, объединившегося в борьбе с нами. Для нашей высшей цивилизации это было больше, чем нравственная победа. Впрочем, учитывая ненависть, разобщавшую наших так называемых победителей, мне кажется, история на нашей стороне.
Отпивая большой глоток кофе, Аликино спрятал лицо за чашкой. От сигары он отказался:
— Не курю, спасибо. А какое же второе событие?
— Сорок лет назад, как раз в начале октября, я высадился на этом континенте. Сначала в Канаде, потом обосновался тут. Представляете, на родине меня разыскивали как военного преступника. — Он жестом как бы отогнал от себя неприятное воспоминание и снова улыбнулся. — А известно ли вам одно обстоятельство? Живя здесь, все больше убеждаюсь, что для этих людей национал-социалистический режим был бы идеальным. Если бы только их сознание смогло подняться до уровня политики. Но ничего не поделаешь: политика — это дело, которое по силам исключительно нам, европейцам. Это слишком утонченная вещь и непосильно умная для здешних варваров.
— Эта страна живет как бы в постоянном детстве. Никогда не взрослеет. И потому даже не стареет.
Вейнфельд внимательно посмотрел на Аликино:
— Так значит, вы — сын Астаротте Маскаро. По телефону мне показалось, вы моложе.
— А мне уже шестьдесят.
— Ну, вы еще молодой человек. Знаете, сколько мне?
Аликино притворился, будто не знает.
— Семьдесят четыре года.
— Вам можно дать гораздо меньше. Поздравляю, мистер Вейнфельд.
— Вы сказали мне, что ваш отец умер в шестьдесят лет, бедняга. Ну да, когда я познакомился с ним, в сороковом, в Берлине, ему должно было быть пятьдесят пять. Но он хорошо выглядел, казалось, был крепок, как бык. Отчего же он скончался так рано?
— Болезнь. Скоропостижно.
Вейнфельд раскурил сигару.
— Что же вы хотите узнать о своем отце?
— Мне мало что было известно о его жизни. Вам понятен мой интерес, мистер Вейнфельд?
— Он более чем законный, мистер Маскаро.
— Что мой отец делал в Германии?
— Ваш отец был деловым человеком.
— Это мне известно. Он занимался строительством.
— Я тогда ведал политическим контролем в военной промышленности, а ваш отец принимал участие в финансировании той продукции, которая имела жизненно важное значение для нашей войны.
— Понимаю.
— Но вы не должны думать, будто он был обычным бездушным капиталистом вроде этих американцев, которые поглощены заботой только о прибыли. Я искренне восхищался вашим отцом, потому что он был нашим настоящим другом. Он верил в чистоту нашего дела.
— Но чем он конкретно занимался?
Вейнфельд посмотрел на Аликино, стараясь угадать, что ему известно. Наконец решил, что это не имеет значения.
— В этом нет ничего секретного, тем более такого, что следовало бы скрывать. Астаротте принимал очень активное участие, использовав все свои знания и способности, в строительстве наших лагерей смерти.
— Крематории, газовые камеры…
— Да, это огромная работа по тщательному очищению человеческого материала, и ей втайне всегда завидовали наши победители.
— Предполагаю, именно потому, что камеры были совершенны.
— Конечно. Я и сам убедился в этом, позднее, когда стал комендантом лагеря в Померании. — Волнующие воспоминания заставили его подняться. — Эта огромная работа действительно могла изменить ход истории. Будь она доведена до конца в полном объеме, мы жили бы сегодня совсем в другом мире, гораздо лучшем, это несомненно.
— Мистер Вейнфельд, мой отец всегда носил перчатки?
— Перчатки?
— Да, и летом тоже.
— Мне кажется, нет. Извините, не понимаю.
— Когда отец вернулся в Италию, он не снимал их. Я не видел его рук без перчаток.
— Может быть, они были искалечены. Раны. Ожоги. Я тоже был ранен осколком вот в это плечо. — Он потрогал его. — Возможно, хотел скрыть потерю пальцев…
Аликино внезапно захотелось уйти. Ему уже достаточно было этого разговора, из которого, впрочем, он получил подтверждение, что некоторые его догадки не лишены оснований. Существовала определенная связь между строительством печей в крематориях и красными, словно обваренными, руками отца. Этот цвет был вызван не ожогами, не пламенем, а был клеймом, несмываемой печатью.
Удивленный внезапным решением Аликино уйти, мистер Вейнфельд предложил ему задержаться еще ненадолго.
— К тому же, может, и дождь пройдет.
Аликино взглянул в окно.
— Если станем ожидать, пока он пройдет, думаю, мне придется провести тут несколько дней.
— Вы еще работаете, мистер Маскаро? Вам, наверное, уже можно выйти на пенсию? Не помню, говорили вы мне или нет, где работаете?
— В секторе информатики в «Ай-Эс-Ти».
— Да, говорили. У меня много акций «Ай-Эс-Ти». У них хороший курс на Уолл-стрит. Вы женаты, мистер Маскаро?
— Нет.
— А я был женат трижды. Сначала в Германии, потом в Канаде и вот здесь. Но думаю, что самый правильный выбор сделали вы.
Аликино ожидал, что, открыв дверь, Вейнфельд проводит его нацистским приветствием, но тот, напротив, горячо пожал ему руку:
— Вы должны гордиться своим отцом. Надеюсь, скоро навестите меня опять.
После короткой пробежки до машины Аликино показалось, будто он, как был, в одежде, нырнул в бассейн.
Вероятно, ливень еще более усилился.
5
Второго октября, в среду, Аликино вошел в свой кабинет и надел белый халат. Он решил не снимать жакет из тонкой шерсти, который носил в эти дни. С годами его чувствительность к холоду возросла.
Memow, казалось, был в хорошем настроении. Едва только пароль запустил в действие его механизм, он быстро написал короткую сентенцию дня:
Жизнь сгорает, словно зажженная свеча. Свечи, сделанные из хорошего воска, горят дольше.
Аликино несколько раз перечитал это изречение. В каком-то смысле, косвенно, оно относилось и к нему, к его жизни, к ценности прожитых им шестидесяти лет.
Прошлые годы оставили след на его лице, отражавшемся в мониторе, но он никак не ощущал их. И если бы ему самому нужно было определить собственный возраст, который он совершенно не замечал, как не замечают удобную одежду из прочного материала — или качество свечного воска, — то он дал бы себе не больше сорока лет.