- Но отчего же так получается? - спрашивал с отчаянием в голосе Герасимов. - Что за круг заколдованный? Люди стараются устроить все лучше, разумнее, свободнее, но, взявшись за это, тут же все и ужесточают?
- А тайна сия велика есть, - ответил Успенский. - Христос не взял царства земного, то есть власти меча. Он полагался только на свободное слово. Те же, которые применяли насилие вместо свободного убеждения, в жестокости топили все благие помыслы. Ты прав, Роман Вильгельмович. Вот это нетерпение устроить все одним махом, перевернуть все с ног на голову и роднит вольницу Стеньки Разина с нашей радикальной интеллигенцией. Свободу внутри себя обретать надо - вот что главное. Ибо свобода духа есть высшая форма независимости человека. Вот к этой независимости и надо стремиться.
И воцарилась тишина такая, что слышно было, как потрескивало пламя в керосиновой лампе. Потом Роман Вильгельмович тихо, как бы самому себе, сказал:
- Кого больше любит бог, тому и страдания посылает... дабы очиститься в них и обрести смирение и разум.
- Да, и я так думаю, - поднял голову Успенский. - Несмотря на все эти страдания, народ наш не пропадет; он выйдет из них окрепшим духовно и нравственно и заживет новой разумной жизнью. Все дело в том - сколько продлятся эти испытания.
- Жаль только, жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе, - продекламировала молчавшая все время Соня, и все рассмеялись.
- Так это-о, устами младенца глаголет истина!
- А я думал - ты спишь, - глянул на нее Герасимов.
- Немудрено и заснуть. Пора и честь знать, понимаете ли, - сказал Роман Вильгельмович, вставая.
- Пора, пора! - заторопился и Герасимов.
Гостей провожали до околицы; на улице шел снег, было темно от низкого неба, и стояла глухая вязкая тишина. Распрощавшись, гости пропали в десяти шагах за оградой, как под воду ушли. Мария с Дмитрием стояли, обнявшись, возле околицы и с минуту смотрели еще в темноту, будто ожидали их возвращения.
- Митя, а почему ты оказался на стороне красных? Почему ты не пошел с офицерами в белую гвардию? - спросила она.
- Я не белый и не красный, Маша. Я слишком русский, жалею и тех и других. В этом все дело. - И замолчал.
Но в доме снова заговорил:
- Офицеры были разные, Маша... Вообще все смешалось, и офицеры потянулись в разные стороны. Осенью восемнадцатого года нас перебросили с Закавказского фронта на Кубань. Пешком топали... Пока пришли, а там уж власть сменилась. Опять погоны нацепили. Послали нас в станицу на бричке за продовольствием. Со мной еще двух офицеров. Молодежь. Поручик да подпоручик и я, только что произведенный в штабс-капитаны. Они в одну хату, я - в другую. Слышу - по соседству свинья визжит. Потом шум, крики. И вдруг выстрелы: бах-бах! И вопли на всю улицу. Подбегаю - мои офицеры застреленную свинью уж на бричку завалили, а хозяин у ворот валяется, и кровь из головы его хлещет. И баба над ним вопит. "Вы что, - говорю, трам вашу тарарам?" - "Молчи, - говорят, - не то и тебя уложим, поповское отродье". А ведь сопляки еще мокрогубые. Но сколько гонору! И все то же невежество и та же злость, жестокость, но под другим лозунгом: бей озверевшего хама! Кого же вы бьете, говорю? Мужика? Кормильца?! И слушать не хотят. Тут же на меня донос, и дело состряпали. Ты погоны снимал? Снимал. Большевикам служил? Служил... Еле ноги унес. Целый месяц по ночам пробирался, как волк. Вышел аж на Донце Северском. И сколько радости было! Тут что ни говори, Маша, а централизованная власть была, дисциплина, государственность. Куда все пойдет, еще толком никто не понимал. Но республика стояла, землю роздали поровну, по едокам. И мужики шли на фронт. Воевали - будь здоров! - и верили в лучшее.
- А во что же нам теперь-то верить?
- И теперь верить надо в лучшее. Это, Маша, что болезнь, - нетерпение, озлобление, взаимная ненависть - все это вырвется, как магма при извержении вулкана, и пожжет все вокруг, и камнем затвердеет; но и на каменистой почве в свое время пробивается жизнь, если восходит животворное солнце любви. А пока - время соблазнам пришло, как пишет Аввакум в своем "Житии". Сами, мол, видят, что дуруют, а отстать от дурна не хотят. Омрачил диавол, что на них и пенять? И мы не будем пенять. Давай жить, любить друг друга, детей учить, людям помогать. Верить в лучшие времена.
- Ах, Митя, мне так страшно!
- Ничего, бог даст - все образуется.
Заседание районного штаба по сплошной коллективизации затянулось до глубокой ночи. Сперва закрепляли и расписывали уполномоченных по кустам, потом прикидывали и подсчитывали, сколько подвод надо для их доставки на места, потом считали - сколько подвод послать в Пугасово за рабочей делегацией да за охраной, да еще подводы нужны для отвозки семей выселенцев к железной дороге.
- А главы семей пусть топают пешком. Эти отъездились на рысаках да на тугих вожжах, - сказал Возвышаев.
Заседали в его кабинете; накурили так, что секретарша Зоя, сидевшая у телефона на приеме донесений из сел, стала кашлять и задыхаться. Возвышаев раскрыл настежь окно, и дым повалил наружу, как из трубы.
- А теперь марш по домам! Которые отъезжают, явиться сюда к пяти часам утра. Со мной останутся Чубуков, Радимов и Зоя. Для этих дежурство круглосуточное, отдых в пересменку.
Председатели ближних сельских Советов приезжали на доклад лично, дальние докладывали по телефону, под запись.
Тихановские явились вдвоем - Кречев с Зениным. Секретарь ячейки, несмотря на холод, был в кожаной фуражке со звездой; фуражку бережно положил на край стола, словно тарелку со щами поставил, из планшетки достал списки кулаков и передал в руки самому Возвышаев у, поясняя:
- Значит, процент, спущенный районом, перекрыт. Вы намечали двадцать четыре семьи по Тиханову, мы утвердили двадцать шесть. Этих вот на выселение с арестом глав семей, а эти пусть идут на все четыре стороны.
Возвышаев просмотрел списки с явным удовольствием.
- Молодцы! Кого добавили?
- Значит, дополнительно подработаны... столяры Гужовы. Живут на углу Нахаловки и Базарной. Дом о двенадцати окон, подворье обнесено деревянным заплотом, телеги там собирают. Очень может пригодиться для общественной конюшни.
- Правильно! - похвалил Возвышаев. - Я знаю этот дом. Богато живут.
- Исключительно! - подхватил Зенин. - Некоторые из нашего актива, - тут Зенин смерил взглядом Кречева, - пытались отвести эту кандидатуру на том основании, что, мол, кустари-токаря. Однако беднота не позволила. У этих токарей, оказывается, две лошади, два амбара, два молотильных сарая...
- Дак их же два брата! - словно в свое оправдание, сказал Кречев.
- А что беднота? - спросил Возвышаев, не глядя на Кречева.
- А беднота точно припечатала: оба брата повязаны, говорят, одной веревочкой - богачеством. Вот так... - И снова поглядел со значением на Кречева.
Тот стоял и комкал в руках снятый малахай, как нищий у порога.
- Правильно ответила беднота, - сказал Возвышаев. - А еще кого вывели на чистую воду?
- Еще вот этого кустаря-одиночку, Кирюхина! Некий фотограф.
- У которого баба толстая? - усмехнулся Возвышаев. - Знаю. Богато живет.
- За неделю барана съедают! - радостно подхватил Зенин. - Масло, сметану с базара ведрами тащат. И еще одна вскрытая беднотою порочная отрасль - у этого кустаря-одиночки не один, а два фотографических аппарата.
- И дом в три окна, - пробубнил от порога Кречев.
- А какой павильон отгрохал! - вскинул по-петушиному голову Зенин. Крыша стеклянная!
- Дак ему фотографировать надо, - нерешительно оборонялся Кречев.
- Из двух аппаратов? Да еще в стеклянном павильоне? Обратите внимание, беднота этот павильон презрительно нарекла Аполеоном. Известно, в какую сторону намек! - Зенин выкинул палец кверху.
- Темнота и дурость, - твердил свое Кречев.
- Ты больно просвещенный у нас. От твоего просвещения чуть село не сгорело, - изрек Возвышаев, едко усмехаясь.
- А то, что жена этого кустаря-одиночки ежегодно на курорт ездит? Как вы этот факт расцениваете, товарищи либералы? - Зенин сперва строго посмотрел на Кречева, а уж потом, сменив выражение, расплываясь в лучезарной улыбке, обернулся к Возвышаеву.
- Я вам не либерал.
- Ты хуже. Ты примиренец, играющий на руку правым элементам. Учти, Кречев, если еще раз заметим, что ты занимаешься попустительством, снимем с работы с оргвыводами, - сказал Возвышаев.
В нахолодавший кабинет вошли Радимов с Чубуковым, за ними, кутаясь в шаль, вошла Зоя. На ней были белые валенки и вязаная кофта.
- Ой, как вы тут можете? - сказала она. - Тараканов, что ли, морозите?
- Там Кадыков дожидается, который из Пантюхина, - сказал Чубуков, закрывая окно.
- Ладно, хорошо поработали, - сказал Возвышаев, пожимая руку Зенину. Значит, до утра. Быть всем в Совете в шесть часов! И учти, Кречев, раскулачивать без мерехлюндий.
- Есть без мерехлюндий, - ответил тот по-военному и мешковато обернулся уходить.