Неподкупный был уже далеко. Двое мужчин в круглых шляпах и нанковых панталонах, из которых один, высокий, худой, свирепый на вид, с бельмом на глазу, был похож на Тальена, встретились с ним на повороте аллеи, искоса взглянули на него и, притворившись, будто не узнали, прошли дальше. Отойдя на достаточное расстояние и уверившись, что их никто не слышит, они зашептались:
— Вот он, наш король, наш папа, наш бог. Ибо он действительно бог. А Катерина Тео[453] — его пророчица.
— Диктатор, предатель, тиран! И на тебя найдутся Бруты!
— Трепещи, злодей! Тарпейская скала недалеко от Капитолия[454].
К ним приблизился пес Браунт. Они замолчали и ускорили шаг.
XXVII
Ты спишь, Робеспьер! Часы уходят, драгоценное время бежит…
Наконец 8-го термидора, в Конвенте, Неподкупный поднимается и хочет говорить. Солнце тридцать первого мая[455], неужели ты восходишь во второй раз? Гамлен ждет, надеется. Робеспьер навсегда изгонит с опозоренных ими скамей законодателей, более преступных, чем федералисты, более опасных, чем Дантон… Нет, еще не сейчас! «Я не могу, — говорит он, — решиться разорвать до конца завесу, прикрывающую глубокую тайну беззакония». И молния, рассеивающаяся в воздухе, не поражая никого из заговорщиков, приводит их всех в трепет. Уже две недели шестьдесят человек из их числа не решались ночевать у себя дома. Марат — тот называл предателей по именам, он указывал на них пальцами. Неподкупный колеблется, и с этой минуты обвиняемый — он.
Вечером в Клубе якобинцев невероятная давка — в зале, в коридорах, во дворе.
Здесь все налицо — шумные друзья и немые враги. Робеспьер читает им речь, которую Конвент выслушивает в страшном молчании и якобинцы покрывают бурными рукоплесканиями.
— Это мое завещание, — говорит он, — вы увидите, как я, не дрогнув, выпью чашу цикуты.
— Я выпью ее вместе с тобой, — отвечает Давид.
— Все мы, все мы выпьем! — кричат якобинцы и расходятся, не приняв никакого решения.
В то время как враги готовили Праведнику смерть, Эварист спал сном учеников Христовых в Гефсиманском саду[456]. Утром он отправился в Трибунал, где заседали две секции. Та из них, в которую входил он, разбирала дело двадцати одного участника заговора в Сен-Лазарской тюрьме. А в это время уже распространялась весть: «Конвент после шестичасового заседания постановил привлечь к ответственности Максимилиана Робеспьера, Кутона, Сен-Жюста, а также Огюстена Робеспьера и Леба, пожелавших разделить участь обвиняемых. Все пятеро заключены под стражу».
Становится также известным, что председатель секции, помещающейся в соседнем зале, гражданин Дюма, арестован во время исполнения обязанностей, но что заседание продолжается. Слышно, как трубят сбор и бьют в набат.
Эваристу на скамье присяжных вручают приказ Коммуны отправиться в ратушу для участия в заседании Генерального совета. Под звон набата и бой барабанов он вместе с товарищами выносит приговор и бежит к себе — обнять мать и надеть трехцветную перевязь. Тионвилльская площадь безлюдна. Секция не решается высказаться ни за Конвент, ни против него. Прохожие робко жмутся к стенам, норовят поскорее скрыться в воротах, попасть к себе домой. На звуки набата и барабанную дробь откликаются захлопывающиеся ставни и громыхающие засовы дверей. Гражданин Дюпон-старший спрятался у себя в мастерской; консьерж Ремакль запирается в своей привратницкой. Малютка Жозефина боязливо сжимает в объятиях Мутона. Вдова Гамлен сокрушенно вздыхает о дороговизне съестных припасов — причине всех бед. На нижней площадке лестницы Эварист сталкивается с Элоди. Она запыхалась, пряди черных волос прилипли к влажной шее.
— Я искала тебя в Трибунале. Ты только что ушел оттуда. Куда ты?
— В ратушу.
— Не ходи туда! Ты погубишь себя: Анрио арестован… секции не выступят. Секция Пик, оплот Робеспьера, спокойна. Я знаю наверняка: мой отец ведь член ее. Если ты отправишься в ратушу, ты напрасно погубишь себя.
— Ты хочешь, чтобы я был трусом?
— Напротив: сейчас мужество заключается в верности Конвенту и в повиновении закону.
— Закон мертв, если торжествуют злодеи.
Эварист, послушайся своей Элоди, послушайся своей сестры: сядь рядом с ней, чтобы она успокоила твою смятенную душу.
Он взглянул на нее: никогда еще не казалась она ему такой желанной; никогда этот голос не звучал для него так страстно, так убедительно.
— Два шага, только два шага, мой любимый! Она увлекла его к высокому газону, на котором находился пьедестал опрокинутой статуи. Вокруг стояли скамьи, пестревшие нарядными мужчинами и женщинами. Торговка галантереей предлагала купить у нее кружева. Продавец целебной настойки, с бутылью за плечами, звонил в колокольчик; девочки играли в серсо. На отлогом берегу рыболовы застыли в неподвижных позах с удочкой в руке. Погода была ветреная, небо в тучах. Гамлен, склонившись над парапетом, смотрел на остров, заостренный, точно корабельный нос, слушал, как стонут на ветру верхушки деревьев, и чувствовал, что всем его существом овладевает бесконечное желание покоя и уединения.
И, словно сладостный отголосок его мысли, звучал рядом тихий голос Элоди:
— Помнишь, как при виде полей тебе захотелось быть мировым судьею где-нибудь в деревушке? Ведь это было бы счастьем.
Но, покрывая шелест листьев и голос женщины, до него доносились звуки набата, барабанный бой, отдаленный конский топот и громыханье пушек по мостовой.
В двух шагах от него молодой человек, беседовавший с изящной гражданкой, сказал:
— Слыхали последнюю новость?.. Оперу перевели на улицу Закона.
Однако все уже было известно: шепотом произносили имя Робеспьера, но делали это с опаской, так как он продолжал еще внушать страх. И женщины, боязливо передавая из уст в уста слух об его падении, старались сдержать улыбку.
Эварист Гамлен схватил руку Элоди и тотчас же выпустил ее.
— Прощай! Я приобщил тебя к своей ужасной судьбе, я погубил твою жизнь. Прощай! Постарайся забыть меня!
— Смотри не возвращайся сегодня ночью к себе, — ответила она. — Приходи к «Амуру Живописцу». Не звони: кинь камешком мне в ставни. Я сама отопру дверь и спрячу тебя на чердаке.
— Либо я вернусь к тебе победителем, либо не вернусь совсем. Прощай!
Подходя к ратуше, он услышал подымающийся к нависшему небу гул, как в минувшие великие дни. На Гревской площади раздавался лязг оружия, пестрели трехцветные перевязи и мундиры, выстраивались в боевом порядке пушки Анрио. Он поднимается по парадной лестнице, у входа в зал совета расписывается на листе. Члены Генерального совета Коммуны в числе четырехсот девяноста одного единогласно высказываются в пользу обвиняемых.
Мэр отдает распоряжение принести таблицу Прав Человека и читает вслух статью, где говорится: «Когда правительство нарушает народные права, восстание является священнейшим и необходимейшим долгом народа». И главное должностное лицо Парижа объявляет, что государственному перевороту, совершенному Конвентом, Коммуна противопоставляет народное восстание.
Члены Генерального совета клянутся умереть на своем посту. Двум муниципальным офицерам поручается отправиться на Гревскую площадь и предложить народу присоединиться к Коммуне, в целях спасения отечества и свободы.
Люди ищут друг друга, обмениваются новостями, подают советы. Здесь, среди магистратов, мало ремесленников. Коммуна, члены которой тут собрались, имеет то лицо, какое ей придала якобинская чистка, это — судьи и присяжные Революционного трибунала, художники, вроде Бовале и Гамлена, рантье и учителя, зажиточные мещане, крупные торговцы в напудренных париках, с брелоками на животе; тут почти не видно деревянных башмаков, широких штанов, карманьол, красных колпаков. Их много, этих буржуа, и все они полны решимости. Но в сущности ими почти исчерпывается все, что есть в Париже подлинно республиканского. Они сгрудились в ратуше, как на скале свободы, окруженные со всех сторон океаном равнодушия.
Между тем приходят благоприятные вести. Все тюрьмы, куда заключили обвиняемых, раскрывают двери и отпускают их на волю. Огюстен Робеспьер, явившийся из Форс, первым приходит в ратушу; его встречают аплодисментами. В восемь часов становится известно, что Максимилиан, после продолжительных колебаний, тоже направляется в Коммуну. Его ждут, он сейчас должен явиться, он явился: чудовищный гром рукоплесканий сотрясает своды старинного муниципального здания. Его торжественно вносят на руках. Этот щуплый, опрятный человечек в голубом фраке и желтых панталонах, это — он. Он занимает свое место, он говорит.
Не успевает он переступить порог, как Генеральный совет приказывает немедленно иллюминировать ратушу. В нем воплощена сама Республика. Он говорит, говорит своим высоким голосом, тщательно выбирая выражения. Он говорит изысканно, пространно. Те, кто здесь собрался, кто жизнью рискует из-за него, с ужасом замечают, что это говорун, умеющий ораторствовать в комитетах и на трибуне, но неспособный на быстрое решение, на революционный шаг.