— Что она там, сомнения нету, — продолжал слуга, — и лучшее тому доказательство, что он меня к ней отправил. Но я поначалу отказывался, чтобы себя невзначай не выдать. "А мне-то зачем, спрашиваю, ехать?" А он на это: "Затем, что я сам не могу. Если, говорит, доберусь на Волынь живой, прикажу отвезти себя в Киев, там наши казаки верховодят, а ты, говорит, поезжай и вели Горпыне туда же ее доставить, в монастырь Святой-Пречистой".
— Ага! Не к Миколе Доброму, значит! — возопил Заглоба. — Я сразу сказал, что Ерлич по злобе соврал, поганец!
— К Святой-Пречистой! — продолжал Редзян. — "Перстень, говорит, тебе дам и нож и пернач. Горпына поймет, что это значит, у нас уговор такой был, а ты, говорит, мне самим богом послан: она и тебя знает и, что ты мой лучший друг, слыхала. Оттуда поедете вместе; казаков бояться нечего, татар же остерегайтесь: заметите где, стороной обходите — они ведь на пернач глядеть не станут. Деньги, говорит, дукаты, в яру закопаны на всякий случай — ты их, говорит, вырой. По дороге одно тверди: "Богунова жена едет!" — ни в чем вам не будет отказу. Впрочем, с ведьмой не пропадете, только ты согласись ехать; кого еще, говорит, мне, горемычному, посылать, кому в чужом краю, когда одни враги кругом, довериться можно?" Так он меня, любезные судари, упрашивал, только что слезу не пустил, а напоследок велел, бестия, поклясться, что я поеду, я и поклялся, а в душе добавил: "Со своим хозяином!" Ох, и обрадовался он! Тотчас дал мне пернач, нож и перстень и драгоценности, что имел, а я все взял, про себя подумав: пусть лучше у меня, чем у разбойника, будут. На прощанье растолковал еще, который это яр над Валадынкой, как туда ехать да как оттуда, — все в подробностях объяснил, теперь я и с завязанными глазами найду дорогу, в чем вы и сами сумеете убедиться, потому как, полагаю, мы поедем вместе.
— Завтра же, не откладывая! — сказал Володыёвский.
— Какое там завтра! Нынче на рассвете велим оседлать коней.
Радость овладела всеми сердцами, и понеслись к небесам слова благодарности; весело потирая руки, рыцари забросали Редзяна новыми вопросами, на которые тот отвечал с присущей ему флегматичностью.
— Чтоб тебе ни дна ни покрышки! — выкрикивал Заглоба. — Ну и слугу Скшетускому послал всевышний!
— Чем плох слуга! — отвечал Редзян.
— Он тебя, надо думать, озолотит.
— И я полагаю, что без награды не обойдется, хотя и без того верой и правдой служу своему хозяину.
— А что же ты с Богуном сделал? — спросил Володыёвский.
— То-то и беда, сударь мой, что он мне снова больным попался, негоже, чай, раненного ножом, хозяин бы за это тоже не похвалил. Такая уж, верно, моя судьба! Что было, по-вашему, делать? Все, что мог рассказать, он мне рассказал, и все, что имел, отдал; тут-то меня и взяли сомненья. С какой стати, говорю себе, этот злодей будет гулять по свету? Одним чертом меньше станет, и слава богу! И еще подумал я: а ну, коли он оправится и за нами следом пустится с казаками, тогда что? И пошел, недолго думая, к пану коменданту Реговскому, который во Влодаве стоит со своей хоругвью, и доложил ему, что это не кто иной, как Богун, наиопаснейший мятежник. Верно, за это время его уже вздернуть успели.
Сказавши так, Редзян рассмеялся глуповато и обвел взглядом присутствующих, ожидая, что смех будет подхвачен; но, к великому его изумлению, ответом ему было молчанье. Лишь несколько погодя Заглоба первый нарушил тишину, буркнув: "Ладно, не будем об этом", — Володыёвский же продолжал сидеть безмолвно, а пан Лонгинус долго причмокивал языком и покачивал головою и наконец промолвил:
— Некрасиво ты, брат, поступил, что называется, некрасиво!
— Как так, ваша милость? — удивленно вопросил Редзян. — Неужто лучше было его прирезать?
— И так плохо, и эдак скверно. Сам не знаю, что лучше: разбойником быть или иудой?
— Да ты что, сударь? Разве Иуда мятежника выдал? Богун ведь и его величества короля, и всей Речи Посполитой враг лютый.
— Оно верно, а все ж некрасиво ты поступил. Как, говоришь, звали коменданта этого?
— Пан Реговский. А по имени, кажется, Якуб.
— Он самый! — пробормотал литвин. — Пана Лаща сродственник и пана Скшетуского недруг.
Впрочем, замечание его не было услышано, потому что заговорил Заглоба.
— Вот что, друзья любезные! — сказал старый шляхтич. — Нельзя нам медлить! Господь — хвала ему! — так распорядился, что благодаря этому слуге нам куда как легче княжну искать будет. Завтра же и отправимся. Князь уехал; поедем без его дозволенья: время не терпит! Втроем поедем: Володыёвский, я и Редзян, а тебе, пан Подбипятка, лучше остаться: рост твой и простодушие нас сгубить могут.
— Нет, братец, я с вами! — сказал Лонгинус.
— Ради ее же блага вашей милости, сударь, надлежит остаться. Кто тебя раз видел, в жизни не позабудет. Правда, у нас пернач есть, но тебе и с перначем не поверят. Ты Полуяна на глазах всего Кривоносова сброда душил; увидь они только среди нас эдакого верзилу, мгновенно обман учуют. Нет, никак не можно твоей милости с нами ехать. Трех голов тебе там не найти, а от твоей одной немного проку. Чем все дело испортить, сиди лучше на месте.
— Жалко, — сказал литвин.
— Жалко не жалко, а придется остаться. Поедем гнезда с деревьев снимать, то и тебя прихватим, а сейчас неподходящий случай.
— С л у х а т ь гадко!
— Дай же тебя облобызать, дружище, очень уж у меня на душе прекрасно. Оставайся и не горюй. И еще одно, милостивые судари, я хочу сказать. Главное, храните все в тайне: не дай бог разнесется по войску слух, а там и мужичья достигнет. Никому ни слова!
— Ба, а князю?
— Князя нет.
— А Скшетускому, если вернется?
— Ему-то и заикаться нельзя, не то сразу за нами кинется следом. Успеет еще нарадоваться, а если, не приведи господь, новая неудача случится, ведь умом повредиться может. Поклянитесь, друзья любезные, что никому ни звука.
— Слово чести! — сказал Подбипятка.
— Слово, слово!
— А теперь возблагодарим господа нашего, владыку.
Сказавши так, Заглоба первый упал на колени; примеру его последовали остальные и молились горячо и долго.
Глава XXII
Князь несколькими днями ранее действительно уехал в Замостье набирать войска и обратно ожидался нескоро, поэтому Володыёвский, Заглоба и Редзян отправились в путь, никому не сказавшись, в строжайшей тайне; из остававшихся в Збараже посвящен в нее был один лишь пан Лонгинус, и тот, будучи связан словом, молчал как рыба.
Вершулл и прочие офицеры, зная о смерти княжны, не предполагали, что отъезд маленького рыцаря и Заглобы как-либо связан с невестой злосчастного Скшетуского, и скорее склонны были считать, что друзья отправились к нему, тем паче что их сопровождал Редзян, который, как известно, служил Скшетускому. Они же поехали прямо в Хлебановку и там занялись приготовлениями к походу.
Прежде всего Заглоба на занятые у Лонгина деньги купил пять рослых подольских лошадей, незаменимых в долгих переходах; их охотно использовала и польская кавалерия, и казацкая верхушка: такая лошадь могла целый день гнаться за татарским бахматом, а быстротою бега превосходила даже турецких скакунов и лучше, чем они, переносила перемены погоды, дожди и холодные ночи. Пять таких бегунов и купил Заглоба; кроме того, для себя и товарищей, а также для княжны раздобыл богатые казацкие свитки. Редзян собирал вьюки. Наконец, тщательно все предусмотрев и подготовив, друзья отправились в путь, вверив себя опеке всевышнего и покровителя девственниц святого Миколая.
По одежде троицу нашу легко было принять за казачьих атаманов; их и впрямь частенько зацепляли солдаты из польских частей и сторожевых отрядов, разбросанных до самого Каменца вдоль всей дороги, — но с этими без труда столковывался Заглоба. Долгое время ехали по местам безопасным, занятым хоругвями региментария Ланцкоронского, который не спеша подвигался к Бару для присмотра за стягивавшимися туда ватагами казаков. Ни у кого уже не оставалось сомнений, что от переговоров нечего ждать толку; над страной нависла угроза войны, хотя главные силы пока в действие не вступали. Срок переяславского перемирия истек к троицыну дню. Отдельные стычки, которые по-настоящему никогда и не прекращались, теперь участились, и с обеих сторон ожидали только сигнала. Меж тем в степи бушевала весна. Земля, истоптанная копытами, оделась ковром трав и цветов, выросших на останках павших воинов. Над побоищами в голубой выси летали жаворонки, в поднебесье с криком тянулись разновидные птичьи стаи, на поверхность широко разлившихся вод теплый ветерок нагонял сверкающую рябь, а по вечерам лягушки, блаженствуя в нагревшейся за день воде, допоздна вели веселые разговоры.
Казалось, сама природа жаждет заживить раны, утишить боль, могилы укрыть под цветами. Светло было на небе и на земле, свежо, весело, легко, а степь, играя красками, сверкала, как парча, переливаясь, как радуга, как польский пояс, на котором умелой рукодельницей искусно соединены всяческие цвета. Степи звенели птичьими голосами, и вольный ветер гулял по ним, осушая воды, заставляя покрываться темным румянцем лица.