Она говорила на палоцском диалекте, который стал и моим родным языком, и АВО, ау-воу, звучало как лай, как скулеж.
— Граф, — кивнула она и, словно бы проверяя, правду ли говорит, бросила взгляд на отца. — Граф не должен мотыжить. — Или она повернулась к нему лишь теперь? — Не барское это дело.
Наступило молчание. Казалось, тетя Рози хотела сказать, что нашей семье здесь делать нечего. Мой отец смущенно топтался на месте, спорить было не с кем, да и нечего было сказать.
— Ну да, Розика, — попытался встрять дядя Пишта, — семья господина доктора — они же совсем… они же не эти… — Он замолчал.
— Что — не эти?! — накинулась на него жена, как будто родителей тут и не было. Мать со слезами кинулась в комнату, где оказалось полно народу (нас), она развернулась, выбежала во двор, бросилась в огород. Испуганный дядя Пишта смешно топотал ногами, как будто разучивал танец (курсы для начинающих), а тетя Рози невозмутимо смотрела на бегавшую, словно в амоке, мать.
— Тетя Рози, да что стряслось? — примирительно загудел мой отец.
— Ничего, — отвернулась она к плите, — ничего не стряслось, господин граф.
На это, опять же, сказать было нечего.
Около недели они не общались (включая и дядю Пишту!), а только здоровались. На рассвете родители отправлялись на картофельное поле, с заходом, пошатываясь, возвращались домой, руки их были обмотаны тряпками, словно у прокаженных. Мать, толкая перед собой живот, шла в летнюю кухню стряпать какие-то жуткие вещи, не зная еще, как готовить из ничего (как выяснится, это возможно!); с хозяевами они утром здоровались, вечером прощались, ничего у них не просили и не получали. Понятно было, что долго они так не протянут, но родители были молоды и поэтому легкомысленно полагали, что силы их бесконечны.
Но как-то вечером, когда усталый отец ввалился в кухню, тетя Рози сказала плите:
— Уж больно вы споро мотыжите, господин доктор.
— А что, нужно медленней?
— Не медленней, а размереннее, господин доктор. Как сердце бьется, — и лицо ее вспыхнуло.
С этого дня она помогала, чем только могла, объясняла им, как мотыгу держать, как портянки наматывать, где окучивать основательно, где только чуть-чуть взрыхлить, где тяпкой работать и где пропалывателем, и как проверить, достаточно ли упитан гусь (поднять крыло и нащупать «под мышкой» бугор, если есть, все в порядке!), как готовить маисовые лепешки, жарник, колобец.
— Еду можно приготовить из чего угодно, Лилике. Все может быть вкусным, уж поверьте мне! — с горечью сказала тетя Рози, но глаза ее так и искрились.
Но самое классное — это, конечно, лапша с маком! Которую якобы я любил. И якобы только благодаря ей и выжил.
— Лилике, хотите я сделаю для ребенка жеванку из лапши с маком?
Лилике поблагодарила ее, хотя и не знала, что это такое. Мой отец знал, но молчал.
— Тетя Рози, а что это? Покажите, как ее делают.
— Жеванка она и есть жеванка, чего тут показывать?
Но все-таки показала — высунула широкий, как лопата, язык, будто глумясь над матерью, хотя в действительности хотела лишь, чтобы та увидела, что она делает.
— Побольше слюны, Лилике, это главное, и тогда жеванка будет мягкая, нежная, шелковистая, понимаете, Лилике?
Моя мать, словно урожденная графиня (каковой она не была), хлопнулась в обморок. Еще не хватало, чтобы ее единственного ненаглядного сына кормили этой клейкой слюнявой и темной (от мака!) дрянью!.. Отец взял ее на руки и, улыбнувшись (заржав, если честно), как Грегори Пек социалистического разлива, вынес из кухни.
Но со временем мать и сама достигла выдающихся результатов в приготовлении жеванки.
142
Хлеба, как людям низшей касты (интеллигенция плюс классовые враги), нам доставалось по 250 граммов, да и то если все остальные уже отоварились. Иногда дедушка брал меня за руку, и мы вместе шли в магазин. Он беспрерывно курил свою трубку. Мы вставали в конец очереди и так там и оставались, потому все вновь пришедшие вставали впереди нас, а если не делали этого, то горластая магазинщица Кендереши — «товарищ продавец», поскольку муж ее был председателем сельсовета, — предупреждала:
— В конце очереди стоят будапештские! — И мы снова оказывались в хвосте. Даже когда очередь заканчивалась, нам все равно приходилось ждать, во-первых, потому что нельзя было отослать нас в конец очереди, а во-вторых, потому что мог подойти кто-нибудь еще, более достойный хлеба, чем мы, а такими считались чуть ли не все.
Запах хлеба, его аромат — это что-то неописуемое. Так что мы с младшим братом с отведенным нам местом в очереди были несогласны, мой братишка не считал себя будапештцем, он родился в Дёндёше и за пределами села никогда не бывал (правда, Бодица однажды тайком свозила его в Пешт, но здесь об этом не знали), (места нашего появления на свет очень наглядно демонстрировали ход истории, колесо которой, как известно, нельзя повернуть назад: Будапешт, Дёндёш, Чобанка). Что касается меня, я опирался на «Отче наш» и требовал хлеба насущного. Мы ревели в две глотки. Смешанная публика сельмага со смешанными чувствами слушала наш концерт.
— Дай им галет! — не выдержав, рявкнула наконец магазинщица Кендереши своей помощнице. Что подвигло дедушку к написанию небольшого эссе, где он вкратце характеризовал историю как таковую, а затем, или уже по ходу анализа, проводил параллель между пирожными Марии-Антуанетты («если у народа нет хлеба, пусть едят пирожные») и галетами Кендереши; вечером он прочитал свой текст вслух, но никто не слушал, что дедушка отметил с удовлетворением; с одной стороны, сделал вид, будто ничего не заметил, а с другой, укрепился в своем скептицизме относительно состояния мира и на следующий день поспешил отослать копию своего эссе Карою Рашшаи, «влачившему рабскую жизнь по соседству» (устойчивый оборот), бывшему коллеге-политику, от которого он получил толковый и обстоятельный, ободряющий отзыв. Переписывались они регулярно; как два шахматиста, разбирали политические коллизии прошлого (мог ли остаться на своем посту премьер Имреди, если бы дедушкин друг не раскопал в 1939 году документы, доказывающие, что тот имеет еврейские корни, etc.), критично и самокритично, детально, учитывая мельчайшие, только им известные факты. Чтобы сбить с толку органы, они переписывались под псевдонимами. Тоже мне конспираторы.
Магазинщица Кендереши, эта старая стерва, еще и обвешивала. Товар она помещала на весы таким образом, чтобы бумага свешивалась с ее стороны, чего никто, как думала продавщица, не замечал. Потом, прижав животом бумагу к прилавку, она чуть оттягивала ее вниз, так что в лучшем случае человек получал половину того, что ему полагалось, — полкило вместо килограмма, килограмм вместо двух и т. д., и никто не смел пикнуть, потому что она была женой председателя сельсовета, и стены магазина, когда-то увешанные изображениями Богородицы и Священного сердца Иисуса, были облеплены теперь портретами Ракоши и Сталина.
— Как сейчас из парткома, раньше она из часовни св. Иосифа не вылезала, все ползала на коленях, трясла четками и стенала, как дева-мученица. Старая сука!
Моя мать знала, что магазинщица Кендереши была женой председателя сельсовета, но не знала, что значило быть председателем сельсовета и что значило быть его женой. Возвращаясь впервые из магазина, она закричала еще на улице:
— Тетя Рози! Тетя Рози! Посмотрите, разве это килограмм? Неужели килограмм — это и впрямь почти ничего?
— Полкило, Лилике, полкило, — сказала та, как всегда, плите.
Мать настаивала на весах.
— Зачем, Лилике?
Она хочет проверить. Проверили, 540 граммов.
— Вот видите? Видите?
— Вижу.
И на это, опять же, сказать было нечего.
Когда в следующий раз мать стояла в очереди, как раз перед ней продавщица завешивала свой полукилограммовый килограмм Анну Арань; положив на весы газету, она сыпала на нее из большого кулька муку, потрясла, потрясла — пожалуйста, килограмм муки. И тут мать заметила сзади, что маловат получается килограмм.
Продавщица вспыхнула и со злостью взглянула на мать.
— Вы меня подозреваете? Это вы-то?!
— Что вы, что вы, милая госпожа товарищ Кендереши, как вы могли подумать?.. — Мать буквально сочилась любезностью, только что не расшаркивалась перед ней. — Просто вышла такая накладка, что, когда вы изволили повернуться — в жизни Мамочки это был, наверно, единственный случай, когда она употребила (и с удовольствием!) это пошлое «изволили», — вы случайно прижали бедром весы, точнее, бумагу…
Женщины в очереди притихли, не понимая эту хрупкую пештскую даму, чего она хочет? И потупили взгляды. Кроме Анну Арань, которая глядела на Мамочку с гордостью.
— Упаси Бог, — слово «Бог» мать произнесла с нажимом, красиво, как бы вырвав его из контекста, — упаси меня Бог вас в чем-то подозревать, вас, жену товарища Кендереши… ой, смотрите, там не ваши деньги упали на пол?