Перед вечером у нее началось в груди хрипение, которое становилось слышным по всей комнате.
— Ага, уж началась музыка, — произнес шепотом Лобачевский, обращаясь к Розанову.
— Да, худо.
— К утру все будет кончено.
— Вы не бойтесь, — сказал он, держа за руку больную. — Больших мучений вы не испытаете.
— Я верю вам, — отвечала Лиза.
— Батюшка!.. — трепеща всем телом и не умея удержать в повиновении дрожащих губ, остановила Лобачевского на лестнице Абрамовна.
— Умрет, старушка, умрет, ничего нельзя сделать.
— Батю-ш-ш-шка! — опять простонала старуха.
— Ничего, ничего, няня, нельзя сделать, — отвечал, спускаясь по ступеням, Лобачевский.
Вое существо старухи обратилось с этой минуты в живую заботу о том, чтобы больная исповедовалась и причастилась.
— Матушка, Лизушка, — говорила она, заливаясь слезами, — ведь от этого тебе хуже не будет. Ты ведь христианского отца с матерью дитя: пожалей ты свою душеньку.
— Оставьте меня, — говорила, отворачиваясь, Лиза.
— Ангел мой! — начинала опять старуха.
— Нельзя ль ко мне привезть Бертольди? — отвечала Лиза.
— На что вам Бертольди? — спокойно урезонивал больную Розанов. — Она только будет раздражать вас. Вы сами хотели избегать их; теперь же у вас с ними ведь ничего нет общего.
— Однако оказывается больше, чем я думала, — отвечала раздражительно Лиза.
Розанов замолчал.
— Лиза, послушайся няни, — упрашивала со слезами Женни.
— Матушка! друг мой! послушайся няни, — умоляла, стоя у кровати на коленях, со сложенными на груди руками, старуха.
— Лизавета Егоровна! Гейне, умирая, поручал свою бессмертную душу богу, отчего же вы не хотите этого сделать хоть для этих женщин, которые вас так любят? — упрашивал Розанов.
— Хорошо, — произнесла с видимым усилием Лиза.
Абрамовна вскочила, поцеловала руку больной и послала свою кухарку за священником, которая возвратилась с какою-то длинненькою связочкою, завернутою в чистенький носовой платочек.
Сверточек этот она осторожно положила на стул, в ногах Лизиной постели.
Больной становилось хуже с каждою минутою. По целой комнате слышалось легочное клокотание, и из груди появились окрашенные кровью мокроты.
Пришел пожилой священник с прекрасным бледным лицом, обрамленным ниспадающими по обе стороны черными волнистыми волосами с легкою проседью.
Он поклонился Евгении Петровне и Розанову, молча раскатал свернутый епитрахиль, надел его, взял в руки крест и с дароносицею вошел за Абрамовною к больной.
— Попросите всех выйти из этой комнаты, — шепнул он няне.
Они остались вдвоем с Лизою.
Священник тихо произнес предысповедные слова и наклонился к больной.
Лиза хрипела и продолжала смотреть на стену.
…………………………………………………………………………………
Священник вздохнул, осенив ее крестом, и сильно взволнованный вышел из-за ширмы.
Провожая его, Розанов хотел дать ему деньги. Священник отнял руку.
— Не беспокойтесь; не за что мне платить, — сказал он.
Розанов не нашелся ничего сказать.
Когда Розанов возвращался в комнату больной, в передней его встретила немка-хозяйка с претензиею, что к ней перевезли умирающую.
— Вам будет заплачено за все беспокойства, — ответил ей, проходя, Розанов.
Усиливающееся легочное хрипение в груди Лизы предсказывало скорую смерть.
Заехал Лобачевский и, не заходя за ширмы, сказал:
— Конец.
— Вы очень изнурены, это для вас вредно, усните, — посоветовал он Евгении Петровне.
Та махнула опять рукою и заплакала.
— Перестань, Женни, — произнесла чуть внятно Лиза, давясь мокротой. — Душит меня, — проговорила она еще тупее через несколько времени и тотчас же, делая над собою страшное усилие, выговорила твердо: — С ними у меня общего… хоть ненависть… хоть неумение мириться с тем обществом, с которым все вы миритесь… а с вами… ничего, — договорила она и захлебнулась.
— Батюшка! колоколец уж бьет, — закричала из-за ширмы стоявшая возле умирающей Лизы Абрамовна.
Розанов метнулся за ширмы. Лиза с выкатившимися глазами судорожно ловила широко раскрытым ртом воздух.
Евгения Петровна упала в дурноте со стула; растерявшийся Розанов бросился к ней.
Когда он лил воду сквозь сжатые зубы Евгении Петровны, в больной груди умирающей прекратилось хрипение.
Посадив Вязмитинову, Розанов вошел за ширмы. Лиза лежала навзничь, закинув назад голову, зубы ее были стиснуты, а посиневшие губы открыты. На неподвижной груди ее лежал развернутый платочек Абрамовны с тремя восковыми свечечками, четвертая тихо теплилась в замершей руке Лизы. Абрамовна, наклонив голову, шептала молитву и заводила веками остановившиеся глаза Лизы.
Похороны Лизы были просты, но не обошлись бе з особых заявлений со стороны некоторых граждан. Один из них прошел в церковь со стеариновою свечкою и во все время отпевания старался вылезть наружу. С этою же свечкою он мыкался всю дорогу до кладбища и, наконец, влез с нею на земляной отвал раскрытой могилы.
— Господа, мы просим, чтоб речей не было, этого не желала покойница и не желаем мы, — произнес Розанов, заметя у гражданина со стеариновою свечою какую-то тетрадку.
Всякие гражданские мотивы были как-то ужасно противны в эти минуты, и земля на крышку Лизиного гроба посыпалась при одном церковном молении о вечном покое.
Баронесса Альтерзон была на похоронах сестры и нашла, что она, бедняжка, очень переменилась.
Белоярцев шел на погребение Лизы тоже с стеариновою свечою, но все время не зажигал ее и продержал в рукаве шубы. Тонкое, лисье чутье давало ему чувствовать, что погода скоро может перемениться и нужно поубрать парусов, чтобы было на чем после пролавировать.
Глава двадцать пятая Новейшие моды и фасоны (Последняя глава вместо эпилога)
Девятого мая, по случаю именин Николая Степановича, у Вязмитиновых была пирушка. Кроме обыкновенных посетителей этого дома, мы встречаем здесь множество гостей, вовсе нам не знакомых, и несколько таких — лиц, которые едва мелькнули перед читателем в самом начале романа и которых читатель имел полное право позабыть до сих пор. Здесь вдова камергерша Мерева, ее внучка, которой Помада когда-то читал чистописание и которая нынче уже выходит замуж за генерала; внук камергерши, в гусарском мундире, с золотушным шрамом, выходящим на щеку из-под левой челюсти; Алексей Павлович Зарницын в вицмундире и с крестом за введение мирового положения о крестьянах, и, наконец, брат Евгении Петровны, Ипполит Петрович Гловацкий, которого некогда с такими усилиями старались отратовать от тяжелой ответственности, грозившей ему по университетскому делу. Теперь Ипполит Гловацкий возмужал, служит чиновником особых поручений при губернаторе и старается держать себя государственным человеком.
Губерния налетела сюда, как обыкновенно губернии налетают: один станет собираться, другому делается завидно, — дело сейчас находится, и, смотришь, несколько человек, свободно располагающих временем и известным капиталом, разом снялись и полетели вереницею зевать на зеркальные окна Невского проспекта и изучать то особенное чувство благоговейного трепета, которое охватывает человека, когда он прикасается к топазовой ручке звонка у квартиры могущественной особы.
Камергерша Мерева ехала потому, что сама хотела отобрать и приготовить приданое для выходящей за генерала внучки; потом желала просить полкового командира о внуке, только что произведенном в кавалерийские корнеты, и, наконец, хотела повидаться с какими-то старыми приятелями и основательно разузнать о намерениях правительства по крестьянской реформе.
Камергерша Мерева была твердо уверена, что вечное признание за крестьянами прав личной свободы дело решительно невозможное, и постоянно выискивала везде слухов, благоприятствующих ее надеждам и ожиданиям.
Алексей Павлович Зарницын поехал в Петербург, потому что поехала Мерева и потому что самому Алексею Павловичу давно смерть как хотелось прокатиться. Практическая и многоопытная супруга Алексея Павловича давно вывела его в уездные предводители дворянства и употребила его для поправления своих отношений с камергершей, которая не хотела видеть Кожухову с тех пор, как та, заручившись дарственною записью своего первого мужа, выжила его из его собственного имения. Не сама Мерева, а ее связи с аристократическим миром Петербурга были нужны Катерине Ивановне Зарницыной, пожелавшей ввиду кивающей ей старости оставить деревенскую идиллию и пожить окнами на Большую Морскую или на Миллионную. Катерине Ивановне задумалось провести жизнь так, чтобы Алексей Павлович в двенадцать часов уходил в должность, а она бы выходила подышать воздухом на Английскую набережную, встречалась здесь с одним или двумя очень милыми несмышленышами в мундирах конногвардейских корнетов с едва пробивающимся на верхней губе пушком, чтобы они поговорили про город, про скоромные скандалы, прозябли, потом зашли к ней, Катерине Ивановне, уселись в самом уютном уголке с чашкою горячего шоколада и, согреваясь, впадали в то приятное состояние, для которого еще и итальянцы не выдумали до сих пор хорошего названия. И так далее: все «в самом, в самом игривом», и все при неотменном присутствии корнета с пробивающимся на верхней губе пушком.