Опера должна быть [построена] на интонациях, бытующих в данный момент. В данном случае [в спектакле «Владимир Высоцкий»] театр делает один шаг к новому музыкальному театру, к этой новой опере, которая будет не чем-то искусственным, академическим … Здесь музыкальный спектакль почти целиком строится на естественных, живых, сегодняшних музыкальных интонациях, уловленных Высоцким-композитором. Я должен признаться, что не понимал значения Высоцкого-музыканта, понимал как приложение к стихам. Сейчас мы видим и слышим, что Высоцкий — явление не только поэзии, но и музыки. Это самый популярный композитор-песенник, если можно позволить себе эти слова.
В спектакле сделан очень важный принципиальный шаг на пути создания современного музыкального театра. Если это не состоится и будет разрушено, то будет разрушен еще один перспективный путь, еще одно перспективное направление не состоится.
С. И. Параджанов[1082]. Очень понравилось выступление Щедрина. Да, действительно, происходит чудо, еще одно чудо, которое рождает коллектив Таганки. Театр на Таганке — сейчас — электрокардиограмма Москвы. Я горжусь этим. Я не могу говорить без волнения, — смотрите, как Высоцкий нас поднял, сблизил. Современниками каких удивительных пластов мы являемся! Еще одно гениальное рождение. Потрясающее зрелище, потрясающая пластика. Реквием. Приравниваю вас просто к моцартовскому реквиему. ‹…› Спасибо Вам, Окуджава, за Вашу нежность. ‹…› Если бояться за спектакль, — так за то, чтобы не рухнули стулья. Я попросил бы убрать куклу Высоцкого[1083]. Она не нужна. Есть дух поэта. Человека. Советского человека.
Должна быть создана книга, посвященная вашему спектаклю. Я захлебываюсь от восторга перед вами и перед вашей честностью. Я поклоняюсь вам[1084].
Б. И. Зингерман. Мне кажется, этот спектакль — не случайное [явление] на Таганке. ‹…›Но важно то, что этот спектакль не только о Высоцком, а о памяти. Он учит памятливости. Айтматов в своем последнем романе[1085] написал, что [это] такое, когда у народа оказывается отбитой память. ‹…› Если нет памяти о друге ушедшем, то нет и памяти о самом себе ‹…›. Память отшибается нашей повседневностью, суетой.
Этот спектакль дает огромный урок нравственности. Он мог быть поставлен и не о Высоцком — о другом. ‹…› Мне кажется, что этот спектакль очень обороноспособный, воспитывает обороноспособность у каждого, кто находится в зале.
Для того чтобы этот спектакль создать, нужно было воспитать определенную труппу. Другой такой труппы нет. Я сидел рядом с одним театральным зрителем, преподавателем высшего театрального заведения. Когда вышли ваши актеры, она говорит: это не актерские лица, посмотрите, особенно на мужчин, за некоторыми исключениями они не похожи на типичных актеров. Когда Брехт в первый раз привел Берлинский ансамбль, увидели актеров не с актерскими лицами. Брехт, как правило, набирал тех актеров, которых в другие театры не брали. Он считал, что там [в других театрах] существует средний вкус, а он берет тех, кто обладает непригодными для среднего вкуса качествами. Потому в них и нет актерской пошлости. ‹…›
Актера с Таганки мы узнаем по тому, что в нем нет пошлости. Если бы она была, то, что ни придумывай Любимов, сыграть такой спектакль нельзя было бы. Любимов — гениальный постановщик, я счастлив, что я его современник, счастлив, что хожу в этот театр, смотрю спектакли. Но выяснилось, что он и замечательный воспитатель. Без всякого поучения он воспитывает зрителя. Тут не храм, не кафедра, это театр воспитывает. Тут нет ни мистики, ни проповедничества, ни циркачества. Это театр, о котором мечтали и Вахтангов, и Станиславский, и Брехт. И этот театр воспитал потрясающих актеров. ‹…› Возникает тот режиссерский контрапункт, о котором мы в теории читали у Эйзенштейна. ‹…›
Вы сделали свое дело втройне не только тем, что выпустили этот спектакль, но и тем, что воспитали такую труппу.
Ю. П. Любимов. Я благодарю всех выступивших. Все, что театр хотел сказать, мы постарались сказать тем, что вы видели. Но одну фразу я еще все-таки хочу сказать. Труппе я это сказал.
Я не считаю возможным существование этого театра и себя в нем без этого спектакля. Это, значит, эпилог, и я хочу, чтобы это было записано, потому что мы вышлем это товарищам самым высоким.
Положение крайне серьезное. Есть товарищи, которые, вместо того чтобы служить своему народу, пытаются приклеить ярлыки антисоветчиков как раз тем, кто своему народу служит: мне, Можаеву, в какой-то мере Высоцкому. Получается какой-то странный парадокс. Вы знаете, я за гласность. Просмотр этого спектакля запрещен. Мы с директором уже второй строгий выговор имеем с предупреждением об административных выводах. Этот просмотр я просто взял на себя персонально, сказал, что он будет. Значит, нашлись благоразумные люди, которые не закрыли сегодняшний просмотр. Какие будут выводы, я не знаю, но вы сами понимаете, что меня не может не интересовать, будет театр или его не будет, буду я в нем работать или нет.
Я бы лицемерил, если бы сказал, что легко покину эти стены и уйду. Но я твердо решил для себя: если этого спектакля не будет, я не считаю возможным прийти в театр и начать репетиции другого спектакля. Я очень переживал за Бориса Андреевича Можаева, даже больше, чем за себя. Это было для меня большой радостью, когда высокая литература сливается с театральной эстетикой и с желанием народа нашего. Я первый раз ощутил это как художник на своем произведении[1086]. Спектакль закрыли, а я не горевал. Что дало мне силы? Мне дало силы, что при этом закрытии мои товарищи актеры безукоризненно работали при пустом зале, когда сидели люди, которые умертвляют искусство, значит, умертвляют душу своего народа. Мне было весело. И силы мне давало только одно: высокая художественность. То, что в трудные, тяжелые годы артисты стали настоящими людьми, они не унизились, они работали свободно, легко, хотя условия были самые неестественные. И сейчас разговор странный. И на этой странной ноте мы с вами и разойдемся. Если кто-то хочет что-то сказать из моих коллег по театру, я буду очень рад. Может быть, я просто одинок? Поверьте, это не поза. Я действительно не могу прийти и репетировать даже Шекспира. Наступает такой момент.
Н. Н. Губенко. Мне очень понравилось выступление Швейцера. Защищаться стало уже закономерностью. Это странно, что мы постоянно должны защищаться. Меня воспитывали (я целиком и полностью государственный воспитанник, так как, лишенный семьи, с шести лет был в детских домах и в школе-интернате) на честности, искренности, правдивости. Это элементарное, с чего началось наше государство, что привлекло внимание всего мира к идеям нашего государства и что, безусловно, продолжает привлекать к нашему государству новые освобождающие‹ся› страны разных континентов. И это не должно попираться людьми, которые находятся, я думаю, не на самом высоком уровне. Я думаю, что руководство страны просто недостаточно информировано о том, что происходит с этим спектаклем и вообще с понятиями свободомыслия. Понятие свободомыслия записано в новой, недавно принятой Конституции, — наша способность честно, искренне разговаривать друг с другом вслух, а не у себя на квартире или с самим собой.
Я хочу Юрию Петровичу сказать от всех нас, так как чувствую, что здесь находится больше товарищей и друзей, чем тех, кто будет потом представлять в инстанции, от которых зависит решение этого вопроса, несколько очерненный вариант этого обсуждения. Юрий Петрович правильно сказал: спектаклю инкриминируется антисоветизм. Это ужасно! ‹…›
Никакого подвига мы не совершаем. Мы делаем обычное профессиональное дело, это наше ремесло. ‹…›
Дорогой Юрий Петрович, мне жаль, что мы все начинаем заболевать какой-то психической трясучкой, чрезмерным нервным напряжением в связи с тем, что происходит с этим спектаклем. Мне очень жаль Вас, потому что Вы несколько старше нас, потому что у Вас маленький сын, которого Вы любите, и молодая жена, которую Вы любите. ‹…› Если случится несчастье и Юрий Петрович, уставши, откажется от театра, труппа незамедлительно пойдет по тому же пути.