Двоюродный брат Ермолова, «язвительный и желчный» генерал H. Н. Раевский (тоже весьма нелюбимый Л. Н. Толстым), так оценил силы противоборствующих сторон в начале Отечественной войны 1812 года: «Он должно быть нас несколько сильней, но гораздо искусней, мы его сто раз храбрей, но гораздо глупей… Превосходство гения и славы Наполеона и ничтожество Барклая сделало его (Барклая. — Л. И.) совершенно робким в действиях»{13}. Впрочем, последующие события военной кампании породили в нашем генерале новые разочарования, к которым он вообще был склонен по своей природе: «Великий Наполеон, став весьма маленьким, бежит менее, чем со ста тысячами человек <…>. Наш дорогой человек спустился с ходуль — вот они, великие люди. Они мельчают при ближайшем рассмотрении»{14}.
Следует отметить, что и Ермолов, и Раевский принадлежали к старшему поколению военных, занимавших в русской армии высшие командные должности. У «екатерининского орла» М. И. Кутузова и у «орлят» помоложе, таких как князь П. И. Багратион, М. А. Милорадович, не было ни страха, ни чрезмерного преклонения перед гением Наполеона. Герои «времен Очакова и покоренья Крыма» даже чувствовали себя его соперниками. «Как ему не узнать меня, — говорил своему окружению про императора Франции Кутузов. — Я старее его по службе…» Вместе с тем они не сомневались в военных дарованиях «первого солдата всех времен». Традицию признавать воинские способности своего противника заложил еще А. В. Суворов, с восторгом наблюдавший за первыми шагами великого полководца: «О, как шагает этот юный Бонапарт! Он герой, он гигант, он колдун! Он побеждает и природу, и людей. <…> О, как он шагает! Лишь только вступил на путь военачальничества, как уж он разрубил Гордиев узел тактики. <…> У него военный совет в голове. <…> В действиях свободен он, как воздух, которым дышит. <…> Пока генерал Бонапарт будет сохранять присутствие духа, он будет победителем; великие таланты военные достались ему в удел. Но ежели, несчастие свое, бросится он в вихрь политический, ежели изменит единству мысли, — он погибнет»{15}. Под «политическим вихрем» Суворов конечно же не подразумевал императорскую корону, но, предугадывая вероятный поворот судьбы волевой и целеустремленной личности, «Российский Марс» судил о своем возможном сопернике в правильном направлении. «Обломки екатерининского царствования», видевшие могущественных фаворитов императрицы, помнили, что ни один из них не протянул руку к ее короне, избрав своей добродетелью повиновение. Старшее поколение русских военных сурово осуждало Наполеона за «преступное самовластье». Для них он навсегда остался «генералом Буонапарте». Вопрос о происхождении его власти был для них вопросом даже не политики, а нравственности. Узнав из перехваченной эстафеты о заговоре генерала Мале в Париже, русский главнокомандующий поделился с окружающими своим мнением: «Я думаю, собачьему сыну эта весточка не по нутру будет, вот что значит не законная, а захваченная власть»{16}. Рассказывая молодым офицерам о временах Екатерины II, Кутузов намекал на неблагоприятные новые времена, когда корсиканский дворянин стал императором Франции, а русский император признал в Тильзите его права: «В наше время слепо повиновались начальству». Из всего этого Кутузов делал вывод: «Варварство началось в войне от выродков французской революции и от Бонапарта». Здесь его суждения полностью совпадали с «Мыслями вслух на Красном крыльце» его злейшего недоброжелателя московского генерал-губернатора графа Ф. В. Ростопчина: «Революция — пожар, Франция — головешки, а Бонапарте — кочерга»{17}. Мнение Кутузова и Раевского о трагическом для неприятеля исходе кампании 1812 года почти полностью совпадают: «Сегодня я много думал о Бонапарте, и вот что мне показалось. Если вдуматься и обсудить поведение Бонапарта, то станет очевидным, что он никогда не умел, или никогда не думал, чтобы покорить судьбу»{18}. Резюме своих размышлений по этому поводу Кутузов изложил Ермолову: «Голубчик! Если бы кто два или три года назад сказал мне, что меня изберет судьба низложить Наполеона, гиганта, страшившего всю Европу, я, право, плюнул бы тому в рожу!»{19} Но как полководец для фельдмаршала Наполеон по-прежнему на высоте: «Мы имеем дело с Наполеоном! А таких воинов, как он, нельзя остановить без ужасной потери»{20}.
Младшее поколение русских офицеров было менее сдержанно в выражении своего восторга перед гением величайшего полководца всех времен. «С отплытием Наполеона к берегам Египта, мы следили за подвигами нового кесаря; мы думали его славой; его славой расцветала для нас новая жизнь. Верх желаний наших был тогда, чтобы в числе простых рядовых находиться под его знаменами. Не одни мы так думали и не одни к этому стремились. Кто от юности знакомился с героями Греции и Рима, тот был тогда бонапартистом», — вспоминал С. Н. Глинка. Тем не менее генерал Тучков 4-й, погибший при Бородине, признавался после своей поездки во Францию в 1804 году, что его насторожил и разочаровал факт превращения «гражданина республики» в императора Франции: «А. А. Тучков был в Париже и в трибунате в тот неисповедимый час, когда пожизненного консула избрали в императоры. Казалось, говорил он, что трибун Карно выразительную речь свою произнес под штыками Наполеона. Мрачно было лицо его, но голос его гремел небоязненно»{21}. Ф. В. Булгарин, напротив, признавал, что в российской армии сохранилось немало поклонников французского генерала, добывшего корону острием шпаги: «С наслаждением читали мы прокламации Наполеона к его войску! Это совершенство военного красноречия! Не много таких полководцев, как Наполеон и Суворов, которые бы, подобно им, умели двигать сердцами своих подчиненных, каждый в духе своего народа»{22}.
В числе наиболее пылких приверженцев основателя новой европейской династии был поэт-партизан Д. В. Давыдов. Тяжкие впечатления после кровопролития при Прейсиш-Эйлау поражения под Фридландом, позор Тильзитского мира не остановили предприимчивого офицера в его намерении во что бы то ни стало увидеть «великого человека». Князь Багратион, не испытывая приязненных чувств к «узурпатору трона», тем не менее представил своему адъютанту осуществить пламенное желание, отправив Давыдова в Тильзит с донесением государю. И вот «певец-гусар» увидел перед собой императора Франции: «Я уже говорил, что был весьма поражен сходством стана Наполеона со всеми печатными, и тогда везде продаваемыми, изображениями его. Не могу того же сказать о чертах его лица. Все, виденные мною до того времени портреты его, не имели ни малейшего с ним сходства. Доверяясь им, я полагал Наполеона с довольно большим и горбатым носом, черными глазами и волосами, словом — истинным типом италианской физиономии. Ничего этого не было. Я увидел человека малого роста, ровно двух аршин и шести вершков, довольно тучного, хотя ему было тогда только тридцать семь лет от роду, и хотя образ жизни, который он вел, не должен бы, казалось, допускать его до этой тучности. Я увидел человека, державшегося прямо, без малейшего напряжения, что, впрочем, есть принадлежность всех почти людей малого роста. Но вот что было его собственностью: какая-то благородно-воинственная сановитость, происходившая, без сомнения, от привычки господствовать над людьми, чувства нравственного над ними превосходства; он был не менее замечателен непринужденным и свободным обращением и безыскусственною и натуральною ловкостью в самых пылких и быстрых приемах своих, на ходу и стоя на месте. Я увидел человека лица чистого, смугловатого, с чертами весьма регулярными. Нос его был небольшой и прямой, на переносице которого была приметна весьма легкая горбинка. Волосы на голове его были не черные, но темно-русые, брови же и ресницы ближе к черному, чем к цвету головных волос, а глаза голубые, — это при черных его ресницах придавало его взору чрезвычайную приятность. Наконец, сколько раз ни случалось мне видеть его, я ни разу не приметил тех нахмуренных бровей, коими одаряли его тогдашние портретчики-памфлетисты»{23}.
Другой кавалерист — В. И. Левенштерн был менее восторженным и увлекающимся, и внешность Наполеона его, скорее, разочаровала: «Я увидел, наконец, этого замечательного человека — и признаюсь, он не произвел на меня ожидаемого впечатления. Его лицо было мне знакомо по портретам; но я нашел, что он был полнее, нежели его обыкновенно изображали. Его походка была неграциозна, он держал себя слишком просто, в его поступи было мало достоинства. Он находился постоянно в движении, не мог ни минуты простоять на месте, но говорил очень мало; часто нюхал табак и, как будто сгорая от нетерпения, то закладывал руки за спину, то скрещивал их на груди. Не знаю, подражал ли он Фридриху Великому или просто был нетерпелив, но я видел, что он брал табак из кармана, не трудясь достать для этого табакерку»{24}.