— Знаете, отчего я повесил Наполеона у себя за спиной? — спросил Ермолов.
— Нет, Ваше Высокопревосходительство, не могу себе объяснить причины.
— Оттого, что он при жизни своей привык видеть только наши спины»{15}.
Ермолов, вступивший в марте 1814 года победителем в покоренный Париж, мог себе позволить перед посетителем эпатажную выходку, непозволительную для тех, кто не разделял с ним ни былых поражений, ни былых побед.
В обществе бытовали предания и об остроумии генерала А. Ф. Ланжерона. «В армии известно слово, сказанное им во время сражения подчиненному (с французским акцентом. — Л. И.), который неловко исполнил приказание, ему данное: "Ви пороху нье боитесь, но за то ви его нье выдумали"»{16}. Сослуживцы запомнили лаконичный ответ А. И. Остермана-Толстого на вопрос адъютанта в деле под Островной: «Ваше сиятельство! Половина наших орудий подбита, что прикажете делать?» — «Стреляйте из остальных», — отвечал военачальник, не выпуская трубки изо рта{17}.
Немало занятных случаев было связано с именем «Российского Боярда и Роланда» графа М. А. Милорадовича. Об одном из них, весьма драматическом, связанном с оставлением Москвы французам, поведал офицер квартирмейстерской части А. А. Щербинин: «Проехав Кремль, мы увидели два батальона Московского гарнизона, оставлявшего Москву с музыкою. Милорадович обратился к командовавшему гарнизоном генерал-лейтенанту Брозину с следующими словами: "Какая каналья велела Вам, чтобы играла музыка?" Брозин отозвался, что когда гарнизон оставляет крепость по капитуляции, то играет музыка, "так сказано в уставе Петра Великого". — "А где написано в уставе Петра Великого, возразил Милорадович, о сдаче Москвы? Извольте велеть замолчать музыке"»{18}. А чего стоила отповедь М. А. Милорадовича собственному адъютанту, вздумавшему в опасных обстоятельствах поучать своего начальника: «Генерал, перед французской армией не надо бравировать». Ответ генерала, «великолепного во всех своих деяниях», не заставил себя ждать: «Это мое дело бравировать, а ваше — умирать»{19}.
Впрочем, юмор иногда проистекал вовсе не от спокойствия духа военачальника, а, напротив, вследствие его раздражительности. В битве под Лейпцигом, находясь под жестоким обстрелом неприятельских батарей, генерал Ф. В. Остен-Сакен неожиданно заметил отсутствие своего юного адъютанта. Когда тот появился, генерал спросил его сурово: «Ты куда, К., отлучился без моего повеления?» — «Ваше превосходительство, — робко отвечал К., держа в руках очки, — я за очками ездил, забыв их в своем вьюке». Генерал иронически возразил: «Вот тут-то тебе очёк и не нужно, теперь без них всё десятерится»{20}.
Гнев генерала Остен-Сакена можно объяснить отчасти тем, что он заподозрил подчиненного в трусости. Офицеру легко можно было простить «излишнюю опрометчивость» (см. рассказ Д. В. Давыдова «О том, как я, будучи штаб-ротмистром, хотел разбить Наполеона») или то обстоятельство, что «не он выдумал порох», но к трусам в армии относились нетерпимо. Самые колкие остроты связаны именно с этим «черным пороком». Как тут не вспомнить о поучительном спектакле, разыгранном Кутузовым на глазах у сослуживцев в сражении при Тарутине. Фельдмаршал получил известие о гибели французского генерала Дери, которого сначала приняли за польского князя Ю. Понятовского. Светлейший отправил графа NN проверить донесение. «Граф скоро возвратился и донес Кутузову по-французски: "Qu'il n'a pas pu arriver jusqu'à l'endroit ou gisait le corps, parceque les balles sifflaient encore prodiqieusement" (…он не мог доехать до места, где лежало тело, потому что пули еще страшно свистели).
Едва он это выговорил, как Кутузов с ласковым лицом остановился перед ним: "Eh, pardon, cher comte, a quoi ai-je songe d'expozer une tete aussi précieuse aux balles? Mille fois pardon, comte. Vous dites que les balles sifflaient, n'est-ce-pas? Combien je vous suis reconnaissant de ne vous y être pas expose!" (Ах, простите, любезный граф. Как же мог я подвергать пулям столь дорогую голову! Простите меня, граф. Вы говорите, что пули свистели. Не так ли? Как я вам благодарен, что вы туда не поехали!).
Граф, понявший всю важность своей ошибки, просился опять поехать. "О non, cher comte, comment donc me hazarder de vous y exposer encore? Jamais" (Ах, нет, любезный граф! Как я смею еще раз подвергать вас опасности? Ни за что!). И лукавый старик, прохаживаясь взад и вперед, останавливался перед ним и продолжал свою жестокую, но заслуженную шутку»{21}.
Кстати, боязливого или, как ехидно заметил Ермолов, «скромного» офицера насмешки подстерегали не только в бою, но и на учениях, что следует из рассказа «кавалерист-девицы» Н. А. Дуровой об «ученье конном с стрельбой из пистолетов»: «В шесть утра мы были уже на поле <…>. Действие открыл первый взвод под начальством Т***, которому надобно было первому перескочить ров, выстрелить из пистолета в соломенное чучело и тотчас рубить его саблею; люди последуют за ним, делая то же. Т*** тотчас отрекся прыгать через ров, представляя к общему смеху нашему, причину своему отказу ту, что он упадет с лошади. "Как вы смеете сказать это, — вскричал инспектор, — вы кавалерист! гусар! Вы не стыдитесь говорить в глаза вашему начальнику, что боитесь упасть с лошади. Сломите себе голову, сударь, но скачите! делайте то, что должно делать в конной службе, или не служите". Т*** выслушал все, но никак не смел пуститься на подвиг и был просто зрителем отличавшихся его гусар. За ним П*** плавно поскакал, флегматически перескочил ров, равнодушно выстрелил в чучело и, мазнув его саблею по голове, стал покойно к стороне, не заботясь, хорошо или дурно делает эволюции взвод его. За ним была очередь моя <…>. Я совсем потеряла терпение и, желая скорее кончить эту возню, ударила саблею своего капризного коня, как мне казалось, плашмя; конь бросился со всех ног на чучело и даже повалил его <…>. Я сделалась в свою очередь простым зрителем и подъехала к Станковичу и Павлищеву, чтоб вместе с ними смотреть на молодецкие выходки последнего взвода. "Что это за кровь на ноге вашей лошади, Александров?" — спросил Станкович. Я оглянулась: по копыту задней ноги моего коня струилась кровь и обагряла зеленый дерн. <…> К прискорбию моему, вижу на клубе широкую рану, которую, вероятно, я нанесла, ударив так неосторожно саблею. <…> Приехав на квартиру, я приказала при себе вымыть рану вином и заложить корпией. По окончании ученья все поехали к Павлищеву, в том числе и господин Т***. На вопрос Павлищева, а где ж Александров? — трус Т*** поспешил сказать: "Он теперь омывает горячими слезами рану лошади своей". — "Как это! какой лошади?" — "Той, на которой он сидел и которой разрубил клуб за то, что не пошла было на чучело". — "С вами этого не случится, Григорий Иванович! Скорее чучело пойдет на вас, нежели вы на него"»{22}.
Славой острослова пользовался в русской армии генерал H. Н. Раевский, что также отметил в своих записях А. С. Пушкин: «Генерал Раевский был насмешлив и желчен. Во время Турецкой войны, обедая у главнокомандующего графа Каменского, он заметил, что кондитер вздумал выставить графский вензель на крылиях мельницы из сахара, и сказал графу какую-то колкую шутку. В тот же день Раевский был выслан из Главной квартиры. Он сказывал мне, что Каменский был трус и не мог хладнокровно слышать ядра; однако под какою-то крепостию он видел Каменского, вдавшегося в опасность»{23}. Поэт не указал, за какую именно колкость был наказан Раевский, а злоречивый генерал не смог отказать себе в удовольствии пошутить над амбициозным и обидчивым начальником, которого он к тому же подозревал в трусости. Генерал H. М. Каменский вознамерился овладеть крепостью Шумлой, которую защищали войска великого визиря Юсуфа-паши. Русская армия в это время таяла от повальных болезней. Каменский объявил в приказе, что возьмет крепость через два дня. На обеде, где присутствовал и Раевский, Каменский заявил: «Если я приказал, крепость будет взята! Послезавтра мы там обедаем! Не сомневайтесь! Я заказал кондитеру приготовить турецкую башню из крема, украшенную моими гербами!» — «Отважное предприятие при такой жаркой погоде», — произнес Раевский, намекнув то ли на успех штурма, то ли на крем для «башни». (Кстати, штурм был неудачным.)
С точки зрения Раевского, почет воину доставляла только «чистая слава», добытая в жестоких боях. Сомнительные подвиги сослуживцев также служили мишенью для остроумия одного из самых популярных в армии военачальников. «Один из наших генералов, не пользующийся блистательной славою, в 1812 году взял несколько пушек, брошенных неприятелем, и выманил себе за то награждению. Встретясь с генералом Раевским и боясь его шуток, он, дабы их предупредить, бросился было его обнимать; Раевский отступил и сказал ему с улыбкою: "Кажется, ваше превосходительство принимает меня за пушку без прикрытия"»{24}. Любители рискованных шуток встречались и среди окружавших его офицеров. Так, Н. Дурова оставила в записках весьма живую зарисовку с места событий, запечатлевшую нравы той эпохи: «Смоленск уступили неприятелю!.. Ночью уже арьергард наш взошел на высоты за рекою. Раевский с сожалением смотрел на пылающий город. Кто-то из толпы окружавших его офицеров вздумал воскликнуть: "Какая прекрасная картина!.." — "Особливо для Энгельгардта, — подхватил который-то из адъютантов генерала, — у него здесь горят два дома!"»{25}