бы сразу, что действительно что-то подгорело — и все-то дела!
— А я, дура, стараюсь, стараюсь...
В ее тоне было теперь столько горечи, а не злости, что на какое-то мгновение Каретникову стало немного не по себе. Он посмотрел на жену, отыскивая и в ней желание помириться, но она, так ни разу больше и не взглянув на него, ушла за Витькой, а напоследок, как ему показалось, еще и дверью как будто хлопнула. Тогда он почувствовал, что ни в чем не виноват перед ней и, успокоенный этим, пошел к себе в кабинет, включил отцовскую настольную лампу, придвинул неоконченную статью, перечитал дважды абзац, на котором остановился накануне, решительно перечеркнул его, сосредоточенно стал подыскивать иную формулировку, но тут к нему мать заглянула:
— Извини, Андрюшенька, я мешаю тебе... Ты бы не мог оторваться на минуту? Нужно с антресолей банку варенья достать...
Пожалуй, в другой раз Андрей Михайлович проявил бы вслух свое недовольство, но он уже и так выговорил ей перед тем насчет ведра, а потом еще и эта ссора с Леной... Молча он вышел на кухню, подставил табуретку, открыл дверцы антресолей. Он уже так давно не заглядывал сюда, что как бы внове увидел сейчас сотни писем, которые аккуратными стопками, как в библиотечных каталожных ящичках, стояли в длинных картонных узких коробках. Где-то за ними, верно, и были банки с вареньем.
— Тут же все вытаскивать придется! — с досадой сказал Каретников.
— Я хочу как-нибудь вообще пересмотреть все, — согласилась Надежда Викентьевна. — Все папочкины бумаги. — Голос ее дрогнул. — И что не нужно...
Под его взглядом она умолкла, но, когда он снова повернулся к антресолям, все же закончила свою мысль:
— Надо это куда-то переставить. Чтоб варенье впереди стояло. А то каждый раз доставать...
— Но не ты же достаешь? — сухо напомнил ей Каретников, передавая коробки с письмами. — Поставь пока где-нибудь рядом...
— Какая разница? Не я, так Лена. И все время приходится мучиться... Кошмар, сколько на них пыли! Папочка никогда не разрешал к ним даже притронуться. Я их хотя бы оботру сейчас...
— Не надо, я сам, — остановил ее Каретников. — Я перенесу их в кабинет... Эта банка?
— А зачем к тебе? Дышать пылью... Нет, это вишня. А там должна быть смородина. В такой высокой банке...
В дальнем углу он, кажется, уже заприметил эту банку, но, чтобы добраться до нее, надо было сначала передать матери еще и стопку толстых тетрадей. Принимая их, она объясняла, что это конспекты, отец всегда любил разные выписки делать, у него даже были заведены отдельные тетради: «Из Толстого», «Из Достоевского», «Из Чехова»...
Каретников и сам об этом знал, но он не перебивал Надежду Викентьевну. Ему было приятно, что мама была в курсе отцовских дел.
На той дальней высокой банке со смородиновым вареньем лежала еще какая-то тетрадь в коленкоровом переплете, Андрей Михайлович передал ее матери вместе с банкой варенья, потом, сойдя с табуретки, обтер пыль с коробок с письмами, с тетрадей и, несмотря на увещевания матери, с непонятным ему же самому упрямством стал переносить все это в свой кабинет.
Он знал, конечно, и раньше, что с отцом многие из его бывших учеников переписываются годами, но, впервые увидев эти письма, собранные вместе, он укоризненно подумал, что одни лишь ответы на них должны были отнимать у отца уйму времени.
Перед тем как решать, куда же теперь поместить эти сотни чужих писем, Андрей Михайлович стал их мельком просматривать, а некоторые даже и до конца дочитывал. Были среди них и умные, и глуповатые, и наивные — «выходить ли за него?», «правильно ли я поступила?», и даже «оставить ли мне ребенка после всего, что случилось?» — были и не в меру восторженные, сентиментальные, как почти всякое воспоминание о прошедшем детстве — строчки милые и трогательные, чаще от бывших учениц.
Сотни писем — значит, и сотни ответов... То была огромная и неблагодарная работа одного человека — именно одного! — потому что те, кто писали ему, пусть и часто, все-таки говорили лишь о себе, а он-то ведь должен был отвечать каждому, отвечать по отдельности, говоря с ними не о себе, а о них, вникая в чьи-то житейские подробности, сомнения, неприятности не формально, а всего себя выкладывая на это.
Андрей Михайлович испытывал, разумеется, и гордость — вон, оказывается, скольким людям его отец был нужен! — но никак он не мог отрешиться от мысли, что время, потраченное на других людей, складывалось в целую жизнь, когда можно было и статьи написать, и диссертацию успеть... Для чего? Да чтоб не получать потом вот это письмо, где, может, и помимо воли автора, прочитывалось, что я уже того-то и того-то достиг, впереди еще то-то и то-то, а судьба, мол, учителя — он-де понимает и сочувствует Михаилу Антоновичу! — все же обидная, несправедливая судьба: сегодня ты школьный учитель, и завтра, и всегда, а вокруг тебя растут, продвигаются...
По существу Андрей Михайлович соглашался с этим, но все равно было неприятно читать такое — за отца неприятно, — и Каретников подумал: неужели он и на эти вот тупые, самодовольные письма тоже отвечал?!
Письма стояли в ящичках по алфавиту и по датам, и легко было, взяв следующий конверт с тем же обратным адресом, тут же убедиться, что, как ни странно, отец, видимо, и на такие письма отвечал. Интересно бы знать что...
Каретников спохватился, что так нельзя, он так и за неделю не управится, если все подряд читать, но спустя какое-то время он снова невольно задерживался на каком-нибудь письме подольше, удивлялся, как все-таки могут столь откровенно делиться с посторонним, в сущности, человеком своими семейными неурядицами, или растроганно читал в другом письме:
«Я не знала никого другого, кто обладал бы большей силой нравственного воздействия на нас и кто сумел бы привить любовь к русской литературе почти всем ученикам...»
Еще в каком-то письме ему попалась на глаза строчка, что немногие учителя могут сказать, что они остались друзьями и советчиками своих бывших