Фермер провел у нее всю ночь. На следующий вечер он опять пришел и с тех пор приходил ежедневно.
Они стали жить вместе.
Как-то утром он сказал:
— Я распорядился насчет оглашения, в том месяце поженимся.
Она не ответила. Что могла она сказать? Она не воспротивилась. Что могла она сделать?
IV
Она вышла за него. Ей казалось, она провалилась в яму, где до краев не достать, откуда не выбраться, а несчастья будто нависли над ее головой, как огромные скалы, и вот-вот обрушатся. Ей все представлялось, что она обокрала мужа и что рано или поздно он это узнает. И еще она думала о своем ребенке, источнике всех ее несчастий, но и всего счастья, какое она знала на земле.
Два раза в год она ездила повидаться с ним и по возвращении грустила еще больше.
Потом мало-помалу привыкла, страхи улеглись, сердце успокоилось, и она зажила более уверенно, хотя смутные опасения еще шевелились у нее в душе.
Годы шли, ребенку минуло пять лет. Теперь она была почти счастлива, но вдруг муж затосковал.
Уже два-три года в нем как будто назревало беспокойство, шевелилась забота, нарастал какой-то душевный недуг. Он подолгу засиживался за столом после обеда, подперев голову руками, грустный-грустный, снедаемый тоской. Он стал часто возвышать голос, иногда бывал груб; казалось, будто у него досада на жену, потому что иногда он резко, даже со злостью обрывал ее.
Раз как-то, когда соседский мальчик пришел к ним за яйцами, а она была занята по хозяйству и неласково с ним обошлась, неожиданно вошедший муж сердито сказал:
— Небось будь это твой сын, ты бы его так не одернула.
Она была поражена, не знала, что ответить, а затем в ней проснулись все ее тревоги.
За обедом муж не стал с ней разговаривать, не глядел на нее, казалось, он ее ненавидит, презирает, о чем-то догадывается.
Она совсем потерялась, боялась остаться с ним наедине и после обеда ушла из дому — побежала в церковь.
Надвигались сумерки; внутри, в тесном храме, было совсем темно, но чьи-то шаги раздавались в тиши, где-то там, возле клироса, — это церковный сторож заправлял на ночь лампаду перед дарохранительницей. Как за последнюю надежду уцепилась Роза за этот трепетный огонек, затерянный во тьме под сводами, и, не отрывая от него глаз, упала на колени.
Лампадка поплыла вверх, звеня цепочкой. Скоро мерно захлопали деревянные башмаки, а за ними зашуршала веревка, волочившаяся по плитам; жидкий колокол бросил в нарастающую мглу вечерний звон. Сторож собрался уходить, она догнала его.
— Господин кюре дома? — спросила она.
Он ответил:
— Ну, конечно. Он всегда обедает, когда я звоню к вечерней молитве.
Тогда она дрожа толкнула калитку церковного дома.
Кюре садился за стол. Он сейчас же усадил и ее.
— Слыхал, слыхал. Ваш муж уже говорил мне. Я знаю зачем вы пришли.
Бедная женщина обмерла. Священнослужитель продолжал:
— Что поделаешь, дочь моя!
И он торопливо глотал ложку за ложкой, и капли супа стекали на его сутану, лоснящуюся на толстом животе.
Она уже не решалась ни говорить, ни просить, ни умолять, она встала; кюре сказал ей:
— Не падайте духом…
И она вышла.
Она вернулась на ферму, не сознавая, что делает; работники ушли в ее отсутствие; муж дожидался ее. Тогда она тяжело повалилась ему в ноги и простонала, заливаясь слезами:
— За что ты на меня сердишься?
Он разразился бранью:
— Как за что? За то, что детей у меня нет, черт возьми! Для того, что ли, я жену брал, чтобы так вдвоем всю жизнь вековать! За то я и сержусь. Когда корова не телится, значит, она никудышная. Когда женщина не рожает, значит, она тоже никудышная.
Она плакала, всхлипывая и повторяя:
— Я тут ни при чем, ни при чем!
Тогда он немного смягчился и прибавил:
— Я тебя не виню, а все зло берет.
V
С этого дня ею завладела одна дума: родить ребенка, еще ребенка; и всем она поверяла свое желание.
Соседка научила ее каждый вечер давать мужу стакан воды с щепоткой золы. Фермер охотно согласился, но средство не помогло.
Они подумали: «Может быть, есть какие-нибудь тайные средства». И стали разузнавать. Им указали пастуха, жившего в десяти лье от фермы. И дядюшка Валлен запряг лошадку и отправился за советом. Пастух дал ему каравай, на котором сделал знаки; от этого хлеба, замешанного на травах, они оба должны были съедать по куску ночью, до и после супружеских ласк.
Хлеб был съеден до крошки, но и он не помог.
Школьный учитель открыл им тайные, неизвестные в деревне, но верные любовные приемы. Ничего не вышло.
Кюре посоветовал отправиться на богомолье в Фекан — поклониться честной крови. Роза вместе со всей толпой паломников распростерлась на плитах аббатства и, присоединяя свою молитву к немудреным просьбам, идущим от всех крестьянских сердец, взывала к тому, кому молились все, прося снять с нее бесплодие. Все было тщетно. Тогда она решила, что это расплата за первый грех, и ею овладело отчаяние.
Она стала чахнуть с тоски, муж тоже постарел, извелся от напрасных надежд. «Кручина из него все соки высосала», — говорили соседи.
И тут между ними разгорелась вражда. Он ругал ее, бил. Весь день ел поедом, а ночью в постели, задыхаясь от злобы, сквернословил и бросал ей в лицо обидные слова.
И вот как-то ночью, не зная уже, чем уязвить ее побольней, он приказал ей встать и дожидаться утра во дворе под дождем.
Она не послушалась; он схватил ее за горло и ударил кулаком прямо в лицо. Она ничего не сказала, не шевельнулась. В бешенстве он уперся коленом ей в живот и, стиснув зубы, остервенев, стал бить ее смертным боем. Тогда, доведенная до отчаяния, она возмутилась, отбросила его к стене резким движением, сама поднялась и крикнула изменившимся, шипящим голосом:
— Есть у меня ребенок, есть, с Жаком прижила. Знаешь Жака, он обещал жениться, да уехал.
Он замер от изумления; не менее взволнованный, чем ока, он пробормотал:
— Что ты сказала? Что сказала?
Тогда она зарыдала, залепетала сквозь горькие слезы:
— Потому и замуж за тебя не шла, все потому. Не могла я тебе сказать. Ты бы меня выгнал вместе с сыном, без куска хлеба оставил. У тебя детей нет, тебе этого не понять, не понять.
Он машинально повторял, все больше удивляясь:
— У тебя ребенок, у тебя ребенок?
Она сказала, всхлипывая:
— Ты меня силой взял; верно, сам помнишь, охотой я за тебя не шла.
Тогда он встал, зажег свечу и, заложив руки за спину, зашагал по комнате. Она все еще плакала, повалившись на кровать. Вдруг он остановился перед ней.
— Так это, значит, я виноват, что у нас нет ребенка? — сказал он.
Она не ответила. Он опять зашагал, потом снова остановился, спросил:
— Сколько твоему мальчонке?
Она пробормотала:
— Скоро шесть минет.
Он спросил еще:
— Почему ты ничего не сказала?
Она простонала:
— Да разве я смела!
Он не двигался.
— Ну, вставай, — сказал он.
Она с трудом поднялась; потом, когда она стала на ноги, держась за стену, он вдруг рассмеялся своим прежним раскатистым смехом и, так как она все еще не могла прийти в себя, прибавил:
— Ну что ж, поедем за ним, за твоим мальчонкой-то, раз у нас с тобой своих нет.
Она так испугалась, что, будь у нее силы, она бы обязательно убежала. А фермер потирал руки и бормотал:
— Я думал взять приемыша, вот он и нашелся, вот и нашелся. Я у кюре спрашивал, нет ли у него сиротки на примете.
Затем, все еще смеясь, он расцеловал заплаканную и совсем одуревшую жену и крикнул, словно она была глухая:
— Ну, мать, ступай взгляни, не осталось ли чего похлебать. Я полный горшок съем.
Она надела юбку; они сошли вниз; и пока жена, став на колени, раздувала огонь под котлом, он шагал по кухне и, весь сияя, повторял:
— Ей-богу, я рад, не зря говорю, и впрямь рад, очень рад.
ПАПА СИМОНА
Перевод А. Ясной
Часы били двенадцать. Дверь школы распахнулась, и оттуда хлынула толпа сорванцов, толкаясь и торопясь поскорее выйти. Но вместо того, чтобы рассыпаться в разные стороны и помчаться домой обедать, как это бывало каждый день, они собрались кучками в нескольких шагах от школы и стали шептаться.
Дело в том, что сегодня утром в первый раз в школу пришел Симон, сын Бланшотты.
Дети слышали разговоры родителей о Бланшотте, и хотя ее встречали любезно, их матери между собой отзывались о ней с презрительным сожалением, которое бессознательно переняли и дети.
Симона дети мало знали; он постоянно сидел дома, не резвился с ними на деревенской улице и на берегу речки. За это они его недолюбливали и теперь с некоторым злорадством, хотя не без удивления, выслушивали и повторяли друг другу слова пятнадцатилетнего озорника, который так хитро подмигивал, что, по-видимому, знал многое: