– А жена? – Жена пока и т. д. – Ой, ой, ой, да ведь это же – разрушать семью! – Хороший, должно быть, человек.
* * *
Очень болен Дмитрий Петрович: грудная жаба. Скелет. Мы с ним давно разошлись, м.б. – он со мной, приезжает, уезжает – не вижу его никогда. Сережа видится в каждый приезд, у Сережи с ним отношения ровнее. Возвращаюсь к Дмитрию Петровичу: положение серьезное, но не безнадежное: при диэте, ряде лишений может прожить очень долго.
* * *
Это лето не едем никуда. Все деньги с вечера ушли на квартиру, как раз и внесла. Все эти годы квартиру оплачивал Дмитрий Петрович, сейчас в связи с лечением не может. Как будем жить дальше – не знаю, ибо отпадает еще один доход (300 франков в месяц, который одна моя приятельница собирала в Лондоне). Словом, верных ежемесячных у нас 700 франков на всё. Пожимаю плечами и живу дальше. (Раисе Николаевне ничего не пиши, о тяжелой болезни сына ты знаешь.)
М.б. Сережа на две недели съездит в деревню, к знакомым рабочим, обещают кормить, так что наша – только дорога. Сейчас он пытается устроиться в кинематографе (кинооператором), у него блестящие идеи, но его всё время обжуливают.
– Так что мой адрес на всё это время – прежний.
Да! ты пишешь о высылке II части Охранной Грамоты, у меня и I нет. Посылал?
Письмо 188
<кон. октября 1932 г.>
Цветаева – Пастернаку
Милый Борис, я всё горюю о Максе. Не носом в подушку, а – если хочешь – носом в тетрадь, п.ч. от тех слёз по крайней мере хоть что-нибудь остается.
Словом: 20-летие дружбы. Словом: большая тетрадь Живое о живом и ряд стихов, конца которому —
Письмо 189
<нач. мая 1933 г.>
Цветаева – Пастернаку
Борис, родной, получила от Аси вид Музея с известием о смерти брата. Музей снят сверху, перед ним дом с крестиком: с пометкой: дом, где живет Б.П. – . И, осознавая всё как-то сразу – приняла тебя, Борис, в свою семью.
Письмо 190
Пастернак – Цветаевой
<На книге: Борис Пастернак. Стихотворения. В одном томе. Л.: Изд-во писателей в Ленинграде, 1933. Первоначальная надпись стерта и поверх нее написано:>
Марине.
Прости меня.
Целую Сережу. Сергей Яковлевич, простите и Вы меня. Я бы хотел, чтобы главное вернулось.
Я это должен еще заслужить.
Простите, простите. Простите.
БоряСначала надписал как книгу. Хоть и горячо, но как ни в чем не бывало; и стер. Потому что никакой книги нет, а только привет, – тебе и Вам. И – никакой надписи, а только:
простите.
Письмо 191
27 мая 1933 г.
Цветаева – Пастернаку
Борис, простить ведь не за то, что не писал 2 года (3 года?), а за то, что стихи на 403 стр., явно-мои, – не мне? И вот, задумываюсь, могу ли простить, и если даже смогу – прощу ли (внутри себя)? «Есть рифмы в мире сем, Разъединишь – и дрогнет» – вот мой ответ тебе на эти твои стихи в 1925 г. Теперь, не устраняя напряжения: я, опережая твою 403 стр. на 7 (?) лет, это твое не-мне стихотворение, сорифму твою не со мной, с не-мной, свою сорифму с тобой и твою со мной нав<еки> – по праву первенства – утвердила, – право первенства, Борис! – и вот ты, со звуком этого утверждения в ушах, обращаешь его к другому существу. Без моего «Есть рифмы в мире сем» ты бы этих стихов никогда не написал, ты здесь из меня исхо<дил>, из такой-то страницы. После России – и идешь со мной не ко мне. <Над строкой: Если ко мне – возвращаешься (полная рифма).> Плагиат, Борис, если не плагиат образа, смысла и сути.
На 403 стр. сверху надпись: – Если даже не мне – мне. И если даже не мне – мои <вариант: я >. Так книга и останется. (Для ясности: либо стихи написаны мне, либо я их написала.)
Дальше:
Уходит с запада душа —Ей нечего там делать…
Эти ст<роки> я давно уже (в журнале?) слышу как личное оскорбление, отречение. И ты та́к <тяжко?> можешь меня оскорбить и от меня отречься. Дальше только ведь всё небо <вариант: Разве что еще от всего неба>, на котором ведь тоже «нечего делать» (а? тебе дело в делах).
Борис, рифмы оставь: твоя (с другой) жизнь <вариант: с другой ты можешь>, – перечисли и включи всё, не хочу ни реестра, ни лирики – но рифмовать (дело ТОЛЬКО в слове) себя ты ни с кем кроме меня не можешь – смешно – третейский суд из трех дураков и то рассмеется за очевидностью.
(Только в слове, во всем его, слова, и данного слова – для тебя охвате. Всегда хочу – ясности.)
Пиши стихи кому хочешь, люби, Борис, кого хочешь.
Если <оборвано>
Ты мой единственный единоличный образ (срифмованность тебя и меня) обращаешь в ходячую монету, обращая его к другой. Теперь скоро все так будут говорить. <Над строкой: Мы с вами срифмованы.> А я, тогда, отрекусь. Не вынуждай у меня этого жестокого вопля: (как раньше говорили: Ты мне не пара)
– Ты мне не рифма!
Ибо если я тебе не рифма, то естест<венным>, роков<ым> обр<азом> ты мне не рифма, м.б. лучше, м.б. вернее и цельнее. Тогда уж я свою органическую рифму на этом свете искать откажусь. А на том – всё рифмует <вариант: рифмуем>!
Этого ты не смел сказать, не смел отказаться, на это не смел посягнуть.
* * *
(Аля: «Мама, это Ва́м, наверное…»)
А ВДРУГ – МНЕ?
Тогда, Борис, сияю во всё лицо.
Продолжение
<кон. мая 1933 г.>
<Запись перед наброском:>
(Начало в желтой записной книжечке)
– Зачем с Высокой Болезни снял посвящение? Где мой акростих?
* * *
Здесь верстовое тирэ, Борис. Я это должна была сказать а ты это сейчас должен забыть, чтобы спокойно, с радостью читать меня дальше.
Последнее живое свидетельство о тебе: один из советских писателей, видевший тебя где-то на трамвае с борщом. Я закрыла (мысленно), внешне же опустила глаза и увидела твои над красным морем свеклы, загнанным в судок. (М.б. всё – вранье? Писатели, как знаешь, врут: прозаики. Мы же – свято даже peinlich [167] <вариант: даже klein-lich[168]> правдивы.)
Больше о тебе ничего не знаю.
(Какие жестокие стихи Жене «заведи разговор по-альпийски», это мне, до зубов вооруженному, можно так говорить, а не брошенной женщине, у которой ничего нет, кроме слёз. Изуверски-мужские стихи. Так журавль угощает лисицу или лисица журавля, ты попеременно оба со своими блюдами озер и мозговыми ущельями гор…)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});