"Ода" явилась также как бы стихотворным продолжением отрывка из "Истории одного посвящения", где Цветаева писала о своем сердце пешехода, о "пешем сердце" всех ее "лесных предков". Словно предвидя неудачу с опубликованием, Цветаева, повторяем, не завершила стихотворение, а когда впоследствии отдала в "Современные записки", там отказались напечатать из-за усложненности, непонятности "среднему читателю".
Так проходило "каторжноватое" лето в Медоне. В конце июля Сергей Яковлевич уехал на море в Бретань — в деревню, где, по словам Марины Ивановны, ловил раков. "Часть пребывания (мужа в Бретани. — А.С.) нам подарили", писала Цветаева. С деньгами было туго как никогда, — она получила очередной отказ напечатать французского "Молодца".
Через две недели Сергей Яковлевич вернулся и начал тщетно обивать пороги кинематографических учреждений. Затем в Бретань к Лебедевым уехала Аля. "Пасу Мура по холодным пастбищам Медона и когда могу пишу", — сообщала Марина Ивановна Саломее Николаевне 21 августа.
В письме к Ломоносовой она жаловалась на быт и нищету, в подробностях того и другого. Писала, что самой пришлось хлопотать об отъездах мужа и дочери, добывать удешевленные билеты, доставать деньги, претерпевать ремонт квартиры и т. п. Сетовала на свое новое занятие: "собственноручное шитье Муру штанов…" (письмо от 29 августа).
Тесковой 31 августа она писала откровеннее и трагичнее:
"Живу из последних (душевных) сил, без всяких внешних и внутренних впечатлений, без хотя бы малейшего повода к последним. Короче: живу как плохо действующий автомат, плохо — из-за еще остатков души, мешающей машине. Как несчастный, неудачный автомат, как насмешка над автоматом.
Всё поэту во благо, даже однообразие (монастырь), все кроме перегруженности бытом, забивающим голову и душу. Быт мне мозги отшиб! Живу жизнью любой медонской или вшенорской хозяйки, никакого различия, должна всё что должна она и ничего не смею чего не смеет она — и многого не имею, что имеет она — и многого не умею. В тех же обстоятельствах (а есть ли вообще те же обстоятельства??) другая (т. е. не я, — и уже все другое) была бы счастлива, т. е. — и обстоятельства были бы другие. Если утром ничего не надо (и главное не хочется) делать, кроме как убирать и готовить — можно быть, убирая и готовя, счастливой — как за всяким делом. Но несделанное свое (брошенные стихи, неотвеченное письмо) меня грызут и отравляют все. Иногда не пишу неделями (NB! хочется — всегда), просто не сажусь…"
Жизнь изматывала, но Цветаева не сдавалась. Порукой тому — записи того же 1931 года:
"Я начинена лирикой, как ручная граната: до разорватия!"
"Как хорошие стихи пишутся — знаю, как плохие — не знаю (и не догадываюсь!)".
Медонская осень подарила нам несколько лучших цветаевских стихотворений. Старый дом, с тусклыми зелеными стеклами, прячущий свой возраст под густым плющом, дом, обреченный на слом, на сруб; поэт олицетворил себя в этом приговоренном к смерти живом "пережитке". "Дом — будто юности моей День, будто молодость моя Меня встречает: — Здравствуй, я!" Дом — "девический дагерротип" поэта, "автопортрет". Там, пишет Цветаева, в этом чертоге своей души, "…от улицы вдали Я за стихами кончу дни — Как за ветвями бузины…" ("Дом", 6 сентября).
И следом, датированное 11 сентября, тогда еще не завершенное стихотворение "Бузина". Трагическая аллегория жизни и собственного в ней места. Поспевание, созревание бузины — не постепенное, плавное, а взрывчатое, кипящее: от безмятежной, кажущейся нескончаемой — молодой, зеленой, с внезапным преображением в звон и огонь зрелости:
А потом — на какой-то зареВдруг проснешься — аж звон в головеОт бузинной <пузырчатой> трели.Красней кори на собственном телеПо всем порам твоим, лазорь,Рассыпающаяся корь
Бузины… Не звени! не звени!Без того уж раздразненыГубы зовом твоим напрасным.Как не жаждать тебя всечасноИз всех ягод земных — о яд! —Та, которую не едят!
Эта ягода, с ее звенящим именем (бузина!), с ее ядом и адом — она из того мира, где властвует родоначальник ночи, приказавший поэту быть; оттуда же — "беспримесное вино" на крестинах поэта. Куст бузины олицетворяет собою древо существования, которое взращивает неисчислимые множества отдельных жизней, обреченных на гибель. Бузина живет летом, а осенью начинает умирать, ронять ягоды:
Бузина казнена, казнена!Бузина — целый сад залилаКровью юных и кровью чистых,Кровью веточек огнекистых,Веселейшей из всех кровей:Кровью сердца — твоей, моей…
Это — жизнь человеческая, и, конкретно, — две жизни в горниле перемалывающей судьбы — с намеком слишком прозрачным… Рок над автором — Поэтом и его жизненным спутником. Нужно ли еще конкретнее?..
И — конец: осень, закат жизни, конец всего былого, гибель того, из чего и откуда, гибель ствола, на котором взросли…
А потом — журавлиный клин,А потом — из-за <… > спин— Дети, шею себе свернете! —На котором-то поворотеВозле дома, который пуст, —Одинокий бузинный куст.
Оборот назад. Теперь, в тридцатые годы (как, впрочем, и всегда, но теперь особенно), Цветаева так и будет жить: с оборотом головы назад — ко всему и всем, что умерло, умерли…
То'й ее — несчетныхВерст, небесных царств,
Той, где на монетах —Молодость моя —Той России — нету.
— Как и той меня.
Это — конец стихотворения "Страна", написанного немного позже. Живая стихотворная формула, заменяющая многословные рассуждения на тему: тосковала ли Марина Цветаева по родине?
С фонарем обшарьтеВесь подлунный свет!Той страны на карте —Нет, в пространстве — нет.
Выпита как с блюдца, —Донышко блестит!Можно ли вернутьсяВ дом, который — срыт?
По той родине — да, тосковала. Возвратиться "в новую страну" — нет, не хотела, не могла.
Но вернемся к стихотворению "Бузина". Цветаева трудно работала над ним; отложила и вернулась через четыре года, добавив в него новые муки души своей, однако финальная строфа была написана сразу, в сентябре тридцать первого:
Бузина багрова! багрова!Бузина — целый край забралаВ лапы! Детство мое у власти!Нечто вроде преступной страсти,Бузина[104], меж тобой и мной…Я бы века болезнь — бузиной
Назвала…
Поэт здесь тягается не с Вечностью, не с Миром, а с своим временем, своим веком — больным, жестоким — и преходящим. Ведь ягоды бузины следующим летом вновь созреют, потом опять будут "казнены", залив своей кровью землю и оголив куст… Но та бузина будет уже другая. И Марина Цветаева, опережающая свое время, почти никем не понятая, "шею себе сворачивала", оглядываясь назад — на канувшую в небытие Родину, — ту, "где на монетах молодость моя" (профиль царя)…
Двойственность, двоякость, двуединство, неугасимая "преступная страсть": между Бытом Истории и Бытием Вечности…
Поэт не в ладу с историей, со своим временем: "- Не нужен твой стих — Как бабушкин сон. — А мы для иных Сновидим времен. — Докучен твой стих — Как дедушкин вздох. — А мы для иных Дозо'рим эпох" — так начинается стихотворение, датированное 14 сентября и кончающееся вполне конкретно:
А быть или нетСтихам на Руси —Потоки спроси,Потомков спроси.
Да ведь Цветаева еще давно об этом писала:
В завтра путь держу, —В край без пра'отцев…
Поверх старых вер,Новых навыков,В завтра, Русь, — поверхВнуков — к правнукам!
("По нагориям…", 1922 г.)
Оборот назад — и одновременно устремление вперед. "Преступная страсть" между поэтом и временем. Пастернаковское "поверх барьеров". Все это называется творчеством.
Той же осенью Цветаева была поглощена писаньем обширного трактата о творчестве, который именовала книгой: "Искусство при свете совести".
Эта вещь требовала собеседника, проговаривания мыслей. Одною из таких собеседниц, по-видимому, была Саломея Николаевна; во всяком случае, Марина Ивановна дважды сообщала, что "Искусство…" посвящает ей (письма от 23 октября и 17 ноября).
Судьба этой работы сложная, писалась она вплоть до весны следующего года; сохранилась, по-видимому, не вся; печатала ее Цветаева частями, негодовала, когда редактор "Современных записок" превратил ее в отрывки. Это произведение выстрадано всем цветаевским предыдущим творчеством, всем ее опытом и муками поэта и человека. Вначале она пишет о поэте и времени, выделив затем этот отрывок в доклад, потом — напечатав в виде статьи под названием "Поэт и время". Рассуждая о читательском приятии или неприятии той или иной вещи, о том, что такое современность, защищая футуристический нигилизм Маяковского, отвергавшего классиков, она решает в первую очередь собственную драматическую проблему. Обывательская нелюбовь к новому — это "страх усилия" понять, вникнуть, пишет она, имея, конечно, в виду свое творчество. Настоящий творец всегда современен, и не потому, что отражает свое время, а потому, что творит его, — и эту мысль прямо относит к себе, обратив взор на теперешнюю Россию: "В России меня лучше поймут". (Правда, с двумя оговорками: там не дадут говорить, а всего лучше поэта поймут "на том свете", в его мире.) Настоящий поэт, по ее мысли, всегда "эмигрант Царства Небесного", и брак его со своим временем — насильственный брак — "нечто вроде преступной страсти, Новизна, меж тобой и мной" ("Бузина").