Как объяснить это устремление поэта? Почему вдруг — Пушкин?
Думается, два обстоятельства так или иначе сыграли здесь свою роль. Первое: отказ Пастернаку, "первому поэту России", как назвала его Цветаева, в поездке за границу, который Марина Ивановна переживала, как собственную беду. Поэт европейской культуры, вольный дух, оказывался в тисках; кстати, эту мысль, применительно к Пушкину, о том, что Николай I посадил поэта в золоченую клетку, она достаточно темпераментно выразила в прозе "Наталья Гончарова". Тема: поэт в неволе — в пушкинском цикле главная. Параллель: Пушкин и Петр, Пушкин и Николай; первый — отпустил бы поэта на все четыре стороны, второй — держал взаперти.
Далее. Когда Марина Ивановна бродила по колониальной выставке, любуясь "чудными гигантскими благожелательными" африканцами, — не промелькнула ли в ее творческом сознании ассоциация с "арапом Петра Великого", а может, даже и чье-то сходство с его гениальным потомком? Потому что в ее стихах подчеркивается, что Пушкин — "негрский внук", "африканский самовол" с "негрскими зубьми". Что он "не онедужен русскою кровью", что "пушкинский мускул" — не что иное, как "преодоленье косности русской"…
Этого Пушкина Цветаева ощущала своим кровным собратом.
"Пушкин! — Ты знал бы по первому взору, Кто у тебя на пути", — провозглашала она в юности. Теперь она выражает эту мысль иначе:
Прадеду — товарка:В той же мастерской!
Она знала о тайнах его ремесла, как о своих собственных; знала, как "потелось" над строкой, как хотелось — на волю и как неизменно "бежалось" от всех соблазнов к письменному столу…
Цветаевские стихи к Пушкину — резкие, разящие, мужские. Не "тайный жар" любви — сухой огонь солидарности. Образ "скалозубого", "нагловзорого", "соленого" Пушкина в первом стихотворении опровергает привычно-гармоничную, хрестоматийную фигуру "классика". Пушкина Цветаева отнимает у Аполлона и передает Дионису. Тянет в свой "лагерь" — вселенских стихий. В следующем стихотворении, тоже полемически, Цветаева рисует образ Петра I и говорит о том, что никакие его деяния не идут в сравнение с главным: с тем, что он привез в Россию черного прадеда Пушкина.
И бо'льшего было бы мало(Бог дал, человек не обузь!),Когда б не привез Ганнибала —Арапа на белую Русь.
Вторая строка никак поначалу не давалась, ускользала. Вот ее варианты:
(Что больше — знать не берусь)По силам — назвать не берусьВ ком главенствую — с тем борюсьВ ком явствую — с тем и борюсьПо силам — учесть не берусьПо силам — судить не берусь.
И даже шутливые:
(Строка, над которою бьюсь)Не сдвинется — хоть надорвусь.
И еще пример, из того же стихотворения. Цветаевой нужно было показать, что Петр, отпустив поэта на свободу, полностью отстранился, не докучал ему своим присутствием. И именно эта строфа не получалась, искажался ее смысл:
И мимо наставленной свиты,Отставленной — вроде, как стол,Гигант с крылоногим пинтой,Скажи — полетел, иль пошел?
В другом варианте:
Гигант, загребая пииту,Скажи — пролетел иль прошел?
Получалось (невольно!), что поэт оказывается не на воле, а попадает в царские лапы, раз Петр рядом с ним. Все дело заключалось в предпоследней строке, смысл которой следовало диаметрально изменить, что Цветаева и сделала:
И мимо наставленной свиты,Отставленной — прямо на склад,Гигант, отпустивши пииту,Помчал — по земле или над?
Здесь же поэт отказался от строфы, начинавшейся словами:
И вижу — в прогулке совместной…
Никаких "совместностей": любовь Петра к Пушкину в том и состояла, что он, в противоположность Николаю, отпустил, освободил его от опеки.
(Как далек этот цветаевский Петр, чей дух унаследовал великий Пушкин, от Петра стихотворения 1920 года — "Вся жизнь твоя — в едином крике…", где поэт бросает царю обвинение: "Родоначальник — ты — развалин, Тобой — скиты горят! Твоею же рукой провален Твой баснословный град…")
* * *
Июльские записи о Пушкине:
Из черновика письма к Пастернаку:
"…Ведь Пушкина убили, потому что своей смертью он никогда бы не умер, жил бы вечно, со мной бы в 1931 году по лесу гулял. (Я с Пушкиным мысленно, с 16 лет, всегда гуляю, никогда не целуясь, ни разу, ни малейшего соблазна. Это — Пушкин никогда мне не писал "Для берегов отчизны дальней" — но заповедь последнего его письма, последние строки его руки — мне, Борис! — "так нужно писать историю" (русскую историю в рассказах для детей)… Пушкин — негр (черная кровь, Фаэтон!) — самое обратное самоубийству — жизнь!"
Запись в тетради:
"8-го июля у Елены Николаевны встреча с внучкой Пушкина, госпожой Розенмайер. Дочь "Светик" (Светлана? Почему не Татьяна?) 8 лет, сейчас гостит в Баварии, пишет матери: "je tan brase")[103].
Мать (то есть внучка Пушкина, дочь генерала, почетного опекуна, очевидно, Александра Александровича, "Сашки", — бывавшего у нас в доме. NB! шел (или ехал), мимо дома Гончаровых, смежного с нашим (Трехпрудный переулок, дом N 8) — белобрысая, белобровая, немка, никакая, рыбья.
— У вас есть какой-нибудь листок Пушкина? Подпись? — С удовлетворенной, даже горделивой улыбкой: "Ничего. Папа все отдал в Академию Наук".
Узнала от нее, что оба именья целы (в Революцию был слух, что Михайловское сгорело). Единственное собственное сведенье (вставка в наш с Еленой Николаевной разговор), — что Ганнибал был куплен Петром за бутылку рома — сведение, к которому Пушкин — см. Записки — относился юмористически.
— И всё. -
На ком был женат Сашка, чтобы так дочиста ни одной пушкинской черты?
Из моих стихов к Пушкину, самых понятных, то, с чего все и началось: "Бич жандармов, бог студентов" не поняла ничего и не отозвалось на них ничем, ни звуком.
Внучка Пушкина и я, внучка священника села Талицы.
Что же и где же — кровь?
Пушкин при всем этом, конечно, присутствовал незримо, не мог не, — хотя бы из-за юмора положения.
И, несмотря на: ни ноты, ни кровинки пушкинских, — судорога благоговейного ужаса в горле, чувство реликвии: — которого у меня нету к Пушкину. (Жив!)
Из этого вывод: насколько жизнь (живое) — несравненно сильнее наисильнейшей, живейшей мечты, самая убогая достоверность (осязаемость) — самой божественной запредельности.
Казалось, не я это говорю, не мне бы говорить, но: мое дело на земле — правда, хотя бы против себя и от всей своей жизни.
Медон, 10-го июля 1931 г."
Однако "убогая достоверность" состояла в том, что перед Мариной Ивановной предстала обычная, немолодая русская женщина, угнетенная жизнью и, разумеется, пушкинского отсвета на своем челе не несшая. За ее банальными фразами и "открещиваниями" от пушкинских реликвий стояли усталость и беззащитность перед собственной судьбой, перед нищетой, наконец — перед докучливыми охотниками за "пушкинским", перед одними и теми же вопросами, — которые не преминула задать и Цветаева. И нужны ей были вовсе не современные, острые стихи об ее великом деде, — а простая человеческая, вполне земная помощь и участие. (Каковые, заметим, и оказал ей позднее Иван Бунин. Он встретился с нею совсем случайно… на толкучке, где она что-то распродавала; во время войны она приезжала в гости к Буниным на виллу Жаннет, будучи уже серьезно больной. В последний год ее жизни (1943 г.) Бунину удалось выхлопотать для нее денег из скудного фонда Союза русских эмигрантских писателей; Елена Александровна этих денег получить не успела, скончавшись после операции…)
А тогда, в 1931 году, поэтическое яснозрение Марины Цветаевой ослепило ее видением, за спиною Е. А. Розенмайер, великого Пушкина и помешало ей почуять в образе этой женщины, на три года старше ее самой, трагедию, уготованную ей "на чужой стороне"…
* * *
После "Стихов к Пушкину" в конце лета и осенью Цветаева вновь втянулась в писанье стихов. Но по сравнению с двадцатыми годами это была иная лирика, не опаленная "тайным жаром", ибо не вдохновленная живыми увлечениями поэта. Стихи порой вызывались не столько чувством, сколько идеей; по сравнению с прежними они были более головными, жёсткими.
Именно такой получилась начатая в августе (закончена лишь два года спустя) "Ода пешему ходу": гимн "пешехожим ступням", обивающим "природы порог", воспевание пешеходства — и проклятие автомобилю — "лакированному нулю". И — шире: анафема сытости, жиру, "драгоценным куклам с Опера' и Мадлэн", — всем богатым "дармоедам". И упование на будущее, когда "с шины — спе'шится внук". И призыв: "Ничему, кроме шага, Не учите ребят!" И наказ, разросшийся до гиперболы: завет личности — внукам: