— В конце концов, — сказала она, — теперь, когда папочка наполовину сократил мое содержание и я даже не могу позволить себе давать тебе деньги, какой нам смысл сохранять брак?
Но я расстроился так, что, когда пришло время совершать прелюбодеяние, не смог воспользоваться уединением гостиничного номера, я просто сидел на краю кровати и бесконечно курил. Это была чрезвычайно угнетающая и грязная ситуация.
— Но ведь мы останемся друзьями, правда? — спросил я потом Фелисити несчастным голосом. — Мы ведь по-прежнему будем время от времени видеться?
— Конечно! — отвечала она. — Почему бы и нет? Я ничуть не обиделась.
— Но я так часто вел себя плохо по отношению к тебе…
— Ерунда! — сказала Фелисити. — Мы весело проводили время, и я ничуть об этом не жалею. Ты только подумай: если бы ты на мне не женился, то не женился бы никто! Надо быть благодарной судьбе, я так считаю. Не кори себя и не сокрушайся, а то я сама зарыдаю. Давай лучше съездим в «Метрополь» поужинать и выпьем бутылочку шампанского! Никакого сожаления! Никаких рыданий друг у друга на плече! Пойдем лучше напьемся и прекрасно проведем время!
Так мы и сделали. Но к концу вечера нас невольно охватили сентиментальные чувства и Фелисити даже поплакала; она сказала, что все время меня любила, но думала, что единственный способ меня удержать — это давать мне столько свободы, сколько мне хотелось.
— Может быть, все было бы по-другому, если бы у меня был ребенок, — сказала она. — Я все надеялась, но потом пошла к гинекологу… Нет, я тебе не говорила. Почему? Не знаю. Наверное, ты в то время был так занят Ребеккой, что меня совсем не замечал… Но теперь уже все равно. Мы друг другу не подходим, я это хорошо понимаю, и развестись гораздо разумнее.
И все же, даже когда в августе 1935 года Фелисити получила документ о разводе, я понял, что нет никого, на ком бы я хотел жениться. Моя депрессия углубилась. Полный желания избавиться от гнетущего состояния, я отправился на две недели в Кембридж, где Лиззи встретила меня с распростертыми объятиями. Она снова была беременна, но чувствовала себя хорошо, и они с мужем так гостеприимно меня развлекали, что я вскоре забыл о своих проблемах и начал наслаждаться жизнью. Лиззи казалась очень счастливой. Ее маленькой дочери, моей племяннице Феодосии, к тому времени было два года, и она уже учила греческий алфавит.
— Бедный ребенок, — сказал я весело.
— Ерунда, — возразила Лиззи. — Ей это нравится. Лучше бы меня учили греческому, когда мне было два года, а не оставляли в невежестве до шестнадцати.
— Но, может быть, она не захочет получать образование, — предположил я, однако к моим словам никто не отнесся всерьез.
В гостях у Лиззи я в достаточной мере отвлекся от собственных проблем, чтобы начать интересоваться политикой. На самом деле было невозможно жить с Лиззи и не заинтересоваться хотя бы одним из текущих вопросов, в данном случае интеллектуальных «за» и «против» пацифизма и его эффективности в борьбе против нарастающей волны фашизма.
— Но разве фашизм — не просто преходящее увлечение, — спрашивал я рассеянно, — не реакция на всю эту большевистскую истерию двадцатых годов? Ведь нельзя принимать всерьез таких людей, как Мосли? Конечно, я понимаю, что выступление фашистов в зале «Олимпия» было позором, но…
— Мосли! — сказала Лиззи, глядя на меня так, словно я был в высшей степени неразвитым школьником. — «Олимпия»! А как насчет Гитлера и его приспешников? Если уж ты хочешь поговорить об излишествах, устроенных фашистами в прошлом году, то как насчет ночи длинных ножей в Германии? А как насчет Абиссинии и Муссолини, насчет того, что Гитлер объявил призыв в полном противоречии с Версальским договором? А как насчет…
— Но это же все происходит за границей, — заметил я, приняв спокойный, удовлетворенный вид, чтобы поддразнить ее. — А здесь, у нас, все в порядке, не правда ли? Безработица падает, экономика наконец оживает, серебряный юбилей…
— Сентиментальная поглощенность восхитительной королевской фамилией, — сурово заявила Лиззи, — не оправдывает пренебрежения к зловещей международной ситуации. Единственная надежда избежать международного хаоса — это пропаганда пацифизма: одностороннее разоружение и личный отказ каждого воевать, на мой взгляд, — единственное морально оправданное решение нынешних европейских проблем.
— А Болдуин[17] до сих пор верит в Лигу, — успокаивающе напомнил я. — Посмотри, он ведь заменил Хоара Иденом на посту министра иностранных дел.
— Политики! — фыркнула Лиззи. — Они верят только в то, во что хотят верить, в зависимости от того, когда следующие выборы! Я уже устала смотреть, как Болдуин манипулирует идеей вооружения!
— Мне кажется, не имеет значения, будем мы вооружаться или нет, — утешал ее я. — Никто больше не начнет полномасштабную войну, даже твои злейшие враги в черных рубашках со свастиками. Ведь есть же предел всему.
— Ты рассуждаешь, как Болдуин, — холодно сказала Лиззи, — когда у него настроение типа «я простой англичанин, курю трубку, люблю природу».
Но я только посмеялся над ней.
В сентябре, как раз после возвращения из Кембриджа, я столкнулся лицом к лицу с Ребеккой в Сент-Джасте. Я не видел ее несколько месяцев, а как только понял, что она уделяет больше внимания своим постояльцам, чем когда-либо уделит мне, то заставил себя о ней не думать. Я считал, что самый тяжелый период моей одержимости ею уже позади; я даже почти убедил себя, что она — утомительная женщина, которая была утомительной любовницей и стала бы, без сомнения, утомительной женой, если бы я совершил ошибку и женился на ней. Даже ее внешность уже не нравилась мне так, как когда-то. За последние два года она располнела в ненужных местах; в ее черных волосах появились серебряные пряди, а вокруг глаз и рта — заметные складки. Она не была стара, ей еще не было сорока, но теперь я явственно видел, что она на семь лет меня старше.
Я встретил ее в Сент-Джасте дождливым сентябрьским днем. Посмотрел на нее, и она мне не понравилась. Я был свободен, недоступен ей.
— Добрый день, Ребекка, — пробормотал я из вежливости, думая, что она, как всегда, промчится мимо меня, надувшись, но, к моему удивлению, она остановилась и рассеянно улыбнулась.
— Как поживаешь, Джан?
— Хорошо. А ты?
Она пожала плечами.
— Хорошо. — Она мне снова чуть улыбнулась. Ветер раздул полы ее распахнутого плаща, обнажив черный свитер и узкую серую юбку. — Я слышала, ты развелся, — сказала она.
— Почти. Мы получили в суде определение nisi[18].
Ребекка казалась снова похудевшей. Ее талия была по-прежнему тонка, бедра по-прежнему красиво вылеплены, грудь по-прежнему слишком пышна.
— Наверное, ты хочешь опять жениться, — сказала она.
— Наверное, — сказал я. — Когда-нибудь.
— У тебя уже есть кто-нибудь на примете?
— Нет.
Она откинула со лба прядь темных волос. Я снова вгляделся в ее лицо в поисках следов увядания, но не увидел ничего, кроме белой кожи, черных ресниц и влажного, пухлого рта.
— Как дети?
— Хорошо. Дебора сейчас ходит в Пензанс учиться печатать и стенографировать, но ей это не очень нравится. Джонас учится хорошо.
— Значит, днем ты одна.
— Да, — сказала она. — Одна. — Она чуть покраснела, отвернулась и стала смотреть на улицу.
— А жилец?
— Сейчас никого нет. — Она покраснела еще сильнее, поудобнее ухватилась за ручку корзинки, с которой ходила за покупками, и попыталась пройти мимо меня, но я перегородил ей дорогу.
— Можно, я отвезу тебя домой?
— Мне надо еще пройтись по магазинам.
— Я подгоню машину и подожду тебя на площади.
Она не возражала. Получасом позже я вез ее в Морву, а через час мы оказались на ферме в постели.
Потом я закурил и спросил ее:
— Зачем тебе примирение после стольких месяцев вражды?
— Мне было одиноко.
— Даже с жильцами?
— Я просто сдавала им комнаты, и все.
— Да?
Должно быть, это прозвучало скептически. Она неожиданно улыбнулась:
— Знаешь, пятнадцатилетняя дочь и девятилетний сын — великолепные блюстители нравов! Кроме того, у меня не было желания грешить. Все эти мужчины были непривлекательны. — Она поцеловала меня и положила голову мне на плечо. — Я так и не смогла забыть тебя, Джан. Я пыталась, но безуспешно. Когда я услышала, что ты разводишься, то сразу подумала, что ты нашел какую-то женщину… мне нужно было знать…
— Никого нет.
— Тогда… — Она сломалась. — Джан, ты ведь любишь меня, правда?
— Больше всех на свете, — сказал я, и это было правдой. Я все еще удивлялся, как я мог решить, что она больше непривлекательна. — Я всегда тебя любил, и тебе уже пора бы это понять. Ведь это ты, а не я, решила, что нам надо разойтись на все эти месяцы.