Ему был сорок один год. Поначалу я не мог поверить, что он умер.
— Ему было всего сорок один, — сказал я. — Он был во цвете лет.
Я вспомнил его жизнерадостность, его непоседливость, невероятную физическую силу и понял, что все это было принесено на алтарь корнуолльских шахт, которые он так любил. Какая огромная жертва темноте, тщетности и разложению!
— Ему было всего сорок один, — повторил я. — Ему бы жить и жить.
Но он прожил дольше, чем и Маркус, и Хью.
— Над вашей семьей тяготеет проклятье, — сказала Ребекка. — Вы всю жизнь воюете друг с другом и умираете молодыми. Это проклятье.
Я вспомнил о тех временах, когда ненавидел его и завидовал его везению. Вспомнил наши ссоры, нашу враждебность друг к другу. Вспомнил зависть, неприятие того, что ему всегда везло, а когда вспомнил, то оглянулся в прошлое и увидел не везение, которому я завидовал, не блеск успеха, не сверкание его огромной популярности, а пустоту, разочарование, потраченные втуне годы горечи и отчаяния.
— В конце мы были друзьями, — сказал я. — Он мне понравился, когда я перестал ему завидовать. Я восторгался им.
Поэтому я оплакивал его смерть, смерть моего великого золотого старшего брата, умершего во цвете лет, а оплакивая, думал о том, как другие будут оплакивать его и трагедию, которая так рано свела его в могилу. На три короткие секунды я задумался о Хелене и о сестрах, а потом мысль о матери, которая сейчас сидела одна на ферме Рослин, пронеслась в моей голове панической вспышкой.
2
Кому-то надо было принести эту весть матери.
— Я не могу, — сказала Хелена. Ее спокойное лицо застыло от горя. — Я не могу.
— Жанна, конечно же, не может, — сказал мой зять Доналд Маккре по телефону. — Самая новость была для нее таким шоком, что она упала в обморок, и теперь похоже, что ребенок родится на два месяца раньше. Я сейчас повезу ее в больницу.
— Кто-то должен сказать твоей матери, — сказал Уолтер в моей конторе. — Бедняжка. Для нее это будет ужасный удар.
— Лиззи, — сказал я, сжимая телефонную трубку влажными от пота пальцами. — Лиззи, кому-то надо сказать маме, а я не могу даже подумать об этом. Что мне делать?
— Пусть кто-нибудь из чужих скажет ей, — посоветовала Лиззи сухо и практично из далекого Кембриджа. — Что если новый священник?
— Она его не любит. Он ее едва знает.
— Тогда Доналд…
— У Жанны того и гляди случится выкидыш.
— О Боже, целый поток несчастий! Жанна очень плоха?
— Доналд сказал, что везет ее в больницу.
— О Боже, надеюсь, она не потеряет ребенка, она его так хотела.
— Но, Лиззи, кого мне попросить сказать маме? Кого?
— Может быть, доктор Солтер…
— Он умер два года назад. И мистер Барнуэлл тоже умер. Если бы Адриан был здесь…
— Адриан знал бы, что делать. Позвони ему. Послушай, Джан, перезвони мне, как только узнаешь что-нибудь о Жанне, пожалуйста. Я ужасно за нее волнуюсь. Доналд ничего не говорил о кесаревом?
— Нет. Лиззи, может быть, ты все-таки знаешь кого-нибудь, кто мог бы сказать маме о Филипе?
— Попроси Адриана, — повторила Лиззи. — Адриан сможет. — И прежде чем я успел сказать что-либо еще, нас прервал оператор и разговор окончился.
— Что мне делать? — спрашивал я у Адриана пятью минутами позже. — Я знаю, что я слаб, труслив и все такое, но я просто не в состоянии заставить себя это сделать. Ты не знаешь кого-нибудь, хоть кого-нибудь, Адриан, кто мог бы…
— Не бойся, — произнес он. — Твоей матери, должно быть, часто приходилось бояться, что он погибнет во время несчастного случая в шахте. Расскажи ей обо всем ясно, медленно и как можно более просто. Скажи, что у тебя плохие новости, что с Филипом произошел несчастный случай, когда он обследовал одну из старых шахт. Об остальном она догадается.
— Я не могу, — прошептал я. Без стыда признаюсь, что в тот момент я уже и сам плакал. Мое неанглийское отсутствие самообладания опять меня подвело, в глазах стояли слезы. — Не могу.
— Можешь, — сказал он. — Я знаю, что можешь. Не бойся. Для старых людей смерть — понятие более близкое, чем для людей нашего с тобой возраста, они привыкли думать о том, что она означает. Твоя мать — верующая; а еще она — сильная женщина, которая пережила много трагедий. Она справится. Но сказать ей должен ты. Посылать чужого человека было бы неправильно. Ты теперь ее единственный сын и поэтому именно ты — наилучшая кандидатура, чтобы сказать ей, что даже со смертью Филипа она не осталась одна на свете. А теперь давай собирайся, садись в машину и поезжай в Зиллан, чтобы она не услышала новость от какого-нибудь совершенно чужого человека.
Я поехал. Я ехал, все еще хлюпая носом, по дороге вдоль берега, а потом по дороге, которая вела через пустошь в Зиллан. На гребне кряжа я остановился, высморкался, привел себя в порядок. Потом достал сигарету и выкурил ее. Наконец, когда немного успокоился, снова завел мотор и проехал последнюю, самую долгую милю вниз по холму к ферме.
Ее я увидел, еще когда подъезжал. Она деловито щелкала садовыми ножницами по кустам шиповника, что росли вдоль стены у крыльца.
Увидев меня, она махнула рукой.
Я остановил машину и вышел. Летний воздух был теплым, спокойным и бесконечно мирным. Пела птица, жужжала пчела, где-то рядом в высокой траве стрекотал сверчок.
— Джан-Ив! — Она улыбалась. Легкий ветерок взъерошил ее седые волосы. Она выглядела молодо для своих лет, она была счастлива, весела. — Какая приятная неожиданность!
Слезы защипали мне глаза. Заболело горло, не давая мне говорить.
— Ты приехал на чай? — спросила она. — Оставайся!
Я покачал головой.
— Что-нибудь случилось?
Я сглотнул, прокашлялся. Я не мог говорить. Чтобы выиграть время, я снова открыл дверцу машины, словно что-то там забыл, и завозился в бардачке.
— Что случилось? — Через секунду она была уже рядом со мной. Удивительно, как все еще быстро она двигалась. — Дорогой, ты ведь не привез плохих новостей?
Я кивнул, закрыл дверцу, завозился с ручкой. Я все еще не мог смотреть ей в лицо, но неожиданно почувствовал, как она замерла, напряглась, на лице появилось молчаливое выражение страха.
— Филип, да? — сказала она.
Я посмотрел на нее. Она не дрогнула. Голову держала высоко, взгляд не изменился, спина была прямой, напряженной и гордой. Тихим августовским днем мы стояли перед облагороженной временем старой фермой. Наконец после долгого молчания она сказала ясным, холодным голосом:
— Конечно, это случилось на шахте.
Я попытался заговорить, но она не слушала. Я хотел сказать ей, что он умер быстро, без страданий, но она не хотела ничего слышать. Она смотрела мимо меня, через пустоши на башню зилланской церкви, и в глазах ее не было никакого выражения.
— Просто чудо, что он так долго прожил, — сказала она таким тоном, каким обсуждают погоду. — Я и не думала, что это будет так долго. Иногда, представляешь, я даже думала, что для него было бы лучше, если бы он погиб в той трагедии на Сеннен-Гарт. С Тревозом.
Я посмотрел на нее, и ее знание ужаснуло меня до такой степени, что я не мог говорить. И тут ее неестественное спокойствие рухнуло и хрупкое тело затряслось от ужасного бремени горя.
3
Потом я сказал:
— Значит, ты знала.
— А мне не положено было знать? — Ее рот немного перекосился, но она даже иронически не улыбнулась. Ее лицо осунулось от горя. Слезы проложили уродливые глубокие рытвины на ее поблекших щеках. — Как я могла не знать? Я знала Филипа лучше, чем кто-либо на свете. Ты думаешь, я не знала всех его недостатков, равно как и достоинств? Ты думаешь, я настолько глупа, чтобы считать, что он безупречен? Ты думаешь, я не замечала, что он предпочитает компанию этого грубого, невоспитанного, невероятно вульгарного шахтеришки? Какой же слепой ты меня считал! Какой глупой и одурманенной его чарами! Конечно я замечала! Я все замечала. Но для меня это не имело значения. — На секунду слезы не дали ей продолжать, но она их смахнула. — Мне было все равно, — сказала она. — Все равно. Да и как мне могло быть не все равно? Даже такой, это все равно был Филип. Я хотела только, чтобы он был счастлив, и если он был счастлив с Тревозом, то я хотела, чтобы он был счастлив таким образом.
Ее щеки опять стали влажными от слез. Она сидела на стуле ссутулившись, старая женщина, которая жила слишком долго и видела слишком много.
— Я не говорила ему ни слова о Тревозе, — продолжала она. — Ни разу его не упрекнула. С моей стороны было бы неправильно вмешиваться, правда же? Я не хотела его отталкивать, боялась, что если он рассердится, то не поймет, что я хочу для него только самого лучшего. Разве плохо хотеть для детей самого лучшего? Разве плохо хотеть, чтобы они были счастливы? Я хотела, чтобы Филип был счастлив… но он не был счастливым. Он был тревожен, и с каждым днем становился все тревожнее. Ему уже не нравилась жизнь в Пенмаррике, и, если бы не Эсмонд, он бы опять уехал. Ему опять хотелось на шахту. Он говорил об Австралии, о Южной Африке. Нет, здесь он не был счастлив. Я знала, что он несчастлив.