Что и говорить, родина отнюдь не с материнской нежностью встречала выросшего на чужбине сына: более того, еще немного – и возвратные волны, казалось, подхватывая, цепко на мгновение-другое обнимая и передавая ночного пловца друг дружке, начнут отбрасывать его назад, все дальше и дальше относя от берега в открытое море. Родина как бы вторично отторгала его – и, упрямо посылая тело вперед, Чудак уже явственно ощущал почти очеловеченные и плотность, и сопротивляемость, и неподатливость теперь даже не рассекаемой или раздвигаемой им, а словно бы раздираемой массы воды. Пытаясь выполнить очередной гребок классического брасса, руки молодого разведчика шли не по кратчайшей прямой к туловищу, а безвольно выписывали в пене, будто в неподатливом снежном сугробе, кривые и ломаные линии…
– Как с Циркачом-то пообщались?
– Нормально. По-цирковому. До сих пор жалею, что не врезал ему разок промеж глаз ради приятной встречи.
– Ну, хоть тут по-прежнему все в порядке. Знаешь, в центре считают, что ваша обоюдная любовь на пользу делу. Так чем он, значит, тебе на сей раз не потрафил?
– Скоро самого себя подозревать начнет. А там и до чистого провокаторства один только шаг. Лавры Азефа не дают, видать, покоя…
– Не скажи. Азеф ведь еще и предательствовал.
…Тогда в черном и на сто голосов ревущем мраке последние триста метров, остававшихся до суши, Чудак одолевал по-собачьи, чувствуя, что, позволив себе опустить голову под воду, он уже не сможет поднять ее над поверхностью вновь. На расстоянии вроде бы лишь вытянутой руки от берега ему, наконец, удалось, став на носки, коснуться ими скользкого, каменистого дна и, подпрыгивая на волнах, различить (вот повезло так повезло, хотя насчет вытянутой руки ошибочка вышла) сутулую и неподвижную фигуру Говоруна в ночной тени скального обрыва. Надеяться на помощь встречающего не приходилось, и Чудак, в последний раз хлебнув пенной горечи, оттолкнулся от ускользающего дна и вновь поплыл, беспорядочно дергаясь всем телом, поплыл и поплыл, пока не ощутил слизистые камни уже полной ступней.
Ей вещие тайны завещаны.Подспудное въявь вынося,Всеведенье любящей женщиныВсего достоверней и вся.
И сам обречен ей открыться я,И ты, и мужской наш азарт.Тут что? Колдовство? Интуиция?Расклад прапрабабкиных карт?
Сверхдиво сверхдевы на выданье?Безбожная ведьмина кровь?Предчувствие? Дар ясновиденья?Незнание? Просто любовь?
Танцы, танцы, танцы – популярнейший (возможно, потому что чуть ли не единственный, не считая самодеятельности да пьянок с драками и лекций с шутливыми вопросами из зала) вид досуга трудовой и учащейся советской молодежи. Танцы, танцы, чье высокое положение было достигнуто при деспотичном Сталине и еще более укрепилось при демократичном Хрущеве: особых изменений – как вообще, так и в частности – в стране победившего социализма что-то не наблюдалось.
– Кого ты там разглядываешь, Ленка?
– Отстань.
– Ну, я же вижу, – не унималась дотошная подруга. – Ты кого-то там разглядываешь за окном.
– Господи! Есть ли на свете такие люди, которые не обязаны ежеминутно давать кому-то отчет в каждом своем шаге или жесте! Ну, кого я там могу разглядывать? Кого? Свое собственное отражение я разглядываю в стекле…
– Orol Любопытное собственное отражение. И даже, гляди-ка ты, двойное. И, судя по всему, уверенное в том, что ни Елена Меркулова, ни кто-либо другой не ведет за ним постоянного наблюдения.
– Слушай, отойди от окна, по-хорошему тебя прошу.
– Все, молчу. Могила. Одинокий холмик под крестом. Нет, а правда, Ленка, с кем это наш Ломунов там, снаружи, ругается? И что у того рябоватого с плечами?
– Зрение у тебя прямо-таки кошачье. Но вернее было бы спросить, что у того сутуловатого с лицом? Хотя так или сяк, а действительно, в честь чего это они завелись там с пол-оборота? Еще до танцев забуксовали!
– Ты, Ленка, совсем уже перешла на шоферской жаргон, – подруга усмехнулась и прислонилась спиной к штабелю желтых бумажных мешков. – Грубеем мы в массе своей быстро и незаметно, а вот женственными становимся выборочно и в таких муках, что…
В тот же самый день, но уже под вечер, Лена почти в упор столкнулась с Федором в тесном фойе местного клуба и вдруг почувствовала, что вроде бы ни с того ни с сего густо и горячо покраснела. А рассеянный от молодой беспечности шофер, вовсе и не заметив (или сделав вид, что не заметив) смущения девушки, буднично поздоровался с нею и, не задерживая шага, прошел прямо в зал со своими шумноватыми приятелями.
– Подумаешь, – вслух, но так, чтобы никто этого не слышал, самолюбиво отреагировала на такую сдержанную встречу девушка. – Не больно надо!
Она бестолково потолкалась по фойе, разыскивая кого-нибудь из подруг, но те, конечно, были уже в зале: раскрасневшиеся, возбужденные, похорошевшие девушки в легких и нарядных платьях кружились под звуки новомодной музыки, доносившиеся из четырех пропыленных колонок-усилителей, скользили по крашеным доскам пола в самоуверенных объятиях своих не слишком ловких, но лихих партнеров. Тут-то Михаил Ордынский то ли вырос как из-под земли, то ли словно с неба свалился, но, остановившись перед Леной, а сказать точнее, благоговейно замерев перед нею, произнес трагическим тоном с соответствующей жестикуляцией:
– Женщина, у меня нет слов! Ты само совершенство!
– Перестань.
– Нет, ты не Леночка – ты Елена Прекрасная!
– Не надоело заливать?
– Что за божественный слог! Под музыку его я любуюсь тобою так же, как ты любуешься, увы, другим.
Гибко и безошибочно лавируя, между танцующими парами, к ним приближался Федор: воротничок белой рубахи был выпущен из-под пиджака наружу, отчего лицо и шея парня – по контрасту – казались вовсе уж коричневыми от загара, а улыбка – как бы в тон тому воротничку – особенно белозубой, Подойдя, Федор сразу же заговорил о третьем, который при двоих всегда считается лишним, а этим третьим, мол, в данном случае является, что очевидно, не кто иной, как лично он сам – водитель первого класса Ф. Ломунов.
– Ну, знаешь, брат, с лишними-то оно как когда, – возразил Ордынский. – Иногда вроде бы лишними оказываются и второй, и четвертый в придачу к третьему. Только первый тут и остается в горделивом одиночестве…
– Что ты имеешь в виду?
– Что имею? Ну, к примеру, такой героический поступок, который не терпит даже имевшей место коллективности. Во имя советской Отчизны, конечно. Так, в бомбардировщике Николая Гастелло, да будет вам известно, находился не только он сам, прославленный повсеместно герой, но и еще три не менее беззаветных сокола. А именно: безвестные поныне Калинин, Скоробогатов и Бурдзенюк…
– Ну, ты даешь копоти! Вопрос о том, кому проводить домой девушку, вздергиваешь на уровень подвига со смертельным исходом. Итак, рисковать тут двоим смельчакам?..
– Одному и, в данном случае, – тебе. Поэтому я с вами обоими и прощаюсь на сегодня, – щелкнул одно временно зубами и пальцами Ордынский. – До лучших времен, когда мы окажемся ближе к коммунизму еще на несколько часов!
Только отойдя на достаточно приличное расстояние от освещенного клуба, Федор с вопросительной осторожностью взял-таки Леночку под руку. При этом он искоса через два шага на третий поглядывал да поглядывал на девушку, но та шла рядом так же раскованно и невозмутимо, правда, едва заметно улыбалась чему-то своему.
– Когда парень вот так молчит, – изрекла она, на конец, – это значит, что ему или смертельно скучно с красной девицей, или очень уж он застенчивый.
– Ну, меня-то как раз застенчивым не назовешь,
– Тогда тебе со мной просто скучно?
– И это тоже, ты сама знаешь, далеко от истины
– Сама я мало чего о тебе знаю. Вот скажи, родители у тебя есть?
– Чего нет, того нет!
– Не «чего», а «кого».
– Пусть будет «кого». Отец мой не выдержал голода и унижений и бросился на колючую проволоку в гитлеровском концлагере. А мать… Когда она вскоре за тем умерла, я еще пешком под стол ходил.
– Извини, пожалуйста. Я ведь не знала…
– Да-а. Поговорили.
– А все-таки хорошо, что поговорили, – Лена легонечко-прелегонечко, словно по остро отточенному лезвию, взад-вперед проводила кончиками пальцев по краю простенького полушалка, лежавшего у нее на плечах. – На «ты» поговорили. Не обижайся, Федя, но хотя ты сейчас по виду такой независимый, иногда кажется…
– Когда это – иногда?
– Да я же часто вижу тебя из окна конторы, когда твою машину загружают. Вот хоть сегодня видела, как стоял ты в одной своей гимнастерочке на сквозном ветру и, привалясь к радиатору, жевал черный хлеб. Все жевал и жевал…
– Ну, и что тут такого особенного?
– А ничего! Только жалко смотреть было!
Лена с неожиданной резкостью вырвала у парня свою руку и, не оглядываясь, побежала в сторону как бы специально кем-то загодя полуотворенной калитки. Чудак слышал, как шаги девушки сердито и торопливо простучали по дощатому крыльцу, а затем зажегся смягченный абажуром свет в одном из выходивших на улицу окон. Занавески на окне не были задернуты: девушка, не раздеваясь, стояла и дышала или даже дула на пальцы, которые Федор только что, надо полагать, слишком уж сильно сдавил, а потом она сдернула полушалок с плеч и, скорее всего, прямо в пальто села на стул или на застеленную кровать. Во всяком случае, за какими-то банками, куклами, а также свертками, наваленными между банками и куклами на подоконник, ее больше не стало видно.