— У кого? У голодных детей?
— Косвенно.
— Эти деньги взяты из ниоткуда, Фрида! — Вольфганг разозлился. — Он берет ссуду, делает покупки и потом, когда марка падает, возвращает долг. Простая джазовая экономика. Жаль, на такие дела у меня кишка тонка. Курт не наживается на перепродаже в Бельгии старушечьих драгоценностей, он просто ловкач, вот и все.
Фрида села к столу и выдавила улыбку.
— Ладно, извини, Вольф. Знаю, я несправедлива. Просто работа замучила. Я и подумать не могла, что мне придется в основном наблюдать за умирающими детьми. Ты слышал, что туберкулез на триста процентов превысил довоенный уровень?
— Знаешь, не доводилось. Нет времени на изучение медицинской статистики. Я вкалываю по ночам, чтобы не голодали мои дети. И жена моя, коли на то пошло.
Фрида стиснула его руку:
— Да, я знаю. Конечно, я рада твоему новому боссу. Здорово, что он любит твою музыку.
— Ты же помнишь, как меня воротило от допотопных танцев в Ванзее и Николасзее, но я играл, потому что надо было что-то есть, а ты решила за нищенское жалованье работать в общественном медицинском центре.
— Я помню, помню, — согласилась Фрида.
— И вот теперь, когда я получил и впрямь отменный ангажемент, я думал, ты порадуешься.
— Я рада, Вольф, правда. Извини. Иногда работа вконец достанет, вот и все. И я очень благодарна, что ради нас ты так пашешь. — Фрида перегнулась через стол и поцеловала мужа. — Ты совсем иначе представлял наше супружество, да? Кажется, предполагалось, что я буду тебе помогать.
— Да, предполагалось.
— Врач на шее у джазмена, — улыбнулась Фрида. — Такое только в Германии! Только в Берлине!
Жги, жги, жги!
Берлин, 1923 г.Все рвались в «Джоплин».
Аристократы. Бедняки. Праведники. Подонки.
Уйма красавиц, уйма чудовищ.
С первого дня клуб ходил ходуном от легких денег, выпивки, секса, дури и джаза.
Дурь и секс были епархией Куртова приятеля Гельмута — «педрилы-сводника», который, как выяснилось, работал по наркотикам и проституткам.
И то и другое он частенько предлагал Вольфгангу.
— Выбирай, — говорил Гельмут, любитель широких жестов, указывая на изящных девочек (и мальчиков), которых в жизни не примешь за проституток. — Бери двух и сделай себе сэндвич. Не волнуйся, все чисты как роса. Полгода назад окончили пансион благородных девиц. Но папочка обнищал, а растущему организму надо кушать.
Угощение сексом Вольфганг вежливо отклонял, но время от времени охотно соглашался на химические стимуляторы. Ночи долги, а труба — взыскательный хозяин.
Фриде, конечно, ничего не говорил. Но ее рядом не было, можно не подчиняться ее правилам. Здесь клуб.
В конце концов, он джазмен. Джазмены никому не подчиняются. Вот в чем суть. Чуток кокаина под шампанское? Чем-то дивным затянуться вдогонку виски? Почему бы нет? Как тут откажешься?
И что такого, если в перерывах он все чаще болтал с Катариной? Преступление, что ли? Она ему нравилась. Не только потом у, что красивая (хоть это и неплохо), пленительная и загадочная.
Даже сногсшибательная.
Уж он-то повидал очаровашек.
Этаких невозмутимых распутниц-вамп, словно сошедших с киноэкрана.
Дело в том, что с ней было по-настоящему приятно.
Оказалось, у них общие интересы и пристрастия. Не только джаз — любое творчество. Когда Катарина говорила об искусстве, лицо ее оживало, глаза сияли. Тщательно отрепетированная поза — надменная пресыщенность жизнью — вмиг улетучивалась, и становилось ясно, что это всего лишь юношеское притворство, а в душе девушка — нескладный подросток.
Разумеется, Катарина мечтала стать актрисой. Немецкие киностудии были единственным реальным соперником Голливуду, и какая же берлинская девушка не хотела попасть на экран? Но в отличие от многих красоток Катарина не стремилась только в кинодивы. Не меньше она любила и театр — и, как выяснилось, бывала на тех же постановках, куда в редкие драгоценные выходные выбирались Вольфганг и Фрида.
— Тебе нравится Пискатор?[27] — пристрастно расспрашивал Вольфганг.
— Да, и я его видела живьем. После спектакля «На дне» караулила у служебного входа «Фольксбюне».[28]
— Любишь Горького?
— Конечно! Как можно его не любить? Лучше русских никто не пишет. Горький — гений, особенно в постановке Пискатора.
Вольфганг даже терялся, когда вдруг оказывалось, что Катарина гораздо лучше подкована в новой экспрессионистской драматургии. Она специально ездила в Мюнхен на спектакль «Барабаны в ночи» по пьесе нового автора, некоего Брехта, о котором Вольфганг и не слышал.
Катарина всегда знала, кто из берлинских знаменитостей почтил визитом «Джоплин».
— Представляешь, здесь Герварт Вальден![29] — взволнованно известила она, протиснувшись в крохотную гримерку и даже не заметив, что упревшие музыканты раздеты до трусов.
— Какой Герберт? — озадачились джазмены, знать не знавшие о выдающихся фигурах авангарда.
Но Вольфганг был в курсе.
— Господи, разговаривает с Дорфом, — шепнул он, подглядывая сквозь наборную занавеску.
— Наверное, картину продает.
— Издатель «Штурма»[30] слушает мой оркестр! — воскликнул Вольфганг. — Поразительно!
— Охолонись, малыш, — раздался голос с сильным американским акцентом. — Кем бы он ни был, он жрет и срет, как все. И потом, мы не твой оркестр. Запомни: мы — коллектив.
Томас Тейлор, «дядя Том», был одним из многих американских черных музыкантов, считавших, что в плавильне послевоенного Берлина жизнь легче, а работа денежней, чем на расово сегрегационной родине. Немецкий его был хорош, только с миссисипским налетом.
— Не спорю, собрал нас ты, но сам по себе я ничейный нигер, — продолжил Том. — А кто он такой, этот чувак Вальдорф?
— Вальден, — поправил Вольфганг. — Он не салат,[31] а крестный отец берлинского экспрессионизма, футуризма, дадаизма, магического реализма…
— Видать, чувак тащится от «измов».
— Портрет этого чувака написал Оскар Кокошка.[32]
— Уж простите мою неотесанность, сэр! — заржал Том. — Кстати, если Оскар Кокошка — подлинное имя, я бы пожал руку его родителям.
В дверном проеме возник Курт, исполосованный шнурами наборной занавески. Его заметно качало. Катарина даже не попыталась скрыть брезгливость.
— Оркестр, жги! — заорал Курт. — Жги, жги, жги!
Он быстро напивался, затем накачивался дурью. «Раньше кокаин нюхал, теперь колется, — рассказывала Катарина. — Мерзость. Вообрази, вчера ширнулся в яйца. При мне! Дескать, особый кайф. По-моему, никакой кайф не стоит этакого свинства».
Курт ликовал.
— Клево забубенили, ребята! — Язык у него заплетался. — Обожаю… нет, это слабо… преклоняюсь… прям в душу… за живое…
Катарина выскользнула в зал.
— Улет, парни! — балаболил Курт. — Крутизна. Уж я-то понимаю в джазе, и это настоящий джаз, детка…
И без того словоохотливый, под кокаином он превращался в безумного говоруна. Курт изрыгал потоки слов. В струе безудержного восхваления они налезали друг на друга, пихаясь и сливаясь. Печальная картина. Лучший в мире босс съезжал с катушек.
Вольфганг подтолкнул Курта из гримерной. Иначе словоблудию не будет конца.
— Курт, нам надо собраться на следующий выход, — сказал он. — Отработать твои денежки.
— Да! Верно! Соберитесь! На следующий выход! — выкрикнул Курт, словно его озарила блестящая идея. — Этого мне и надо! И жги, жги, жги!
Кларнетист Венке презрительно фыркнул вслед нелепой мальчишеской фигуре, уковылявшей в зал. Превосходный музыкант, Венке всегда был мрачен и задумчив — неизгладимое последствие четырех лет в окопах.
— Хер буржуйский, — проворчал Венке. — Ничего, после революции мы его вздернем на фонарном столбе. От этой шушеры тянет блевать. Парни в губной помаде, девки светят грудями… Берлин превращается в выгребную яму.
— При мне попрошу не хаять Берлин! — дружелюбно рассмеялся Том Тейлор, прикладываясь к фляжке, которую держал во внутреннем кармане смокинга. — Я люблю этот город. Знаешь почему? Потому что здесь нигер не я, а Вольфганг. Чудеса, да? В Штатах я черномазый, а здесь нет. Наконец-то я нашел город, где кого-то ненавидят больше негров, и пою аллилуйю евреям.
— Дай только бандитам из «Штальхельма» проведать, что ты трахаешь немку, — быстро поймешь, кто у нас негр, — заметил Вольфганг.
— Не-а, меня не застукают, — заржал Том. — Я не стану приглашать зевак. Хотя мастер-класс в дрючке им бы не помешал, — добавил он, опять глотнув из фляжки. — Американский стиль, неспешный и свободный, как тягу-у-у-учий блюз!