– Вольфганг? О чем ты думаешь?
Он встрепенулся, поправил постоянно сползающий на лоб парик и улыбнулся. Признаваться в своих мыслях (а значит, и чувствах) он стеснялся. Говорить о музыке тоже не хотелось.
Музыка – его воздух, его дыхание, весь мир и вся жизнь его.
Это первое, что он помнит.
Еще нет в памяти ни лица матери, ни лица отца. Но уже льются из окон невероятные завораживающие звуки клавесина.
Их слышишь – и понимаешь: надо к ним, туда, только это важно, лишь это интересно.
Но к звукам не пускают. Толстая нянька пытается заинтересовать совочком и ведерком, бормочет:
– Герра Леопольда нельзя отвлекать, когда он занимается с учениками.
Потом пришло на ум тайком пробираться к отцу, прятаться в его кабинете.
Музыка стала ближе. И была далека как никогда.
Это невыносимое ощущение огромного клавесина. Не добраться до него, никак, решительно невозможно. Да что там клавесин – даже стул подле него кажется непреодолимым препятствием…
К счастью, отец очень быстро заметил интерес своего сына к музыке. Вот тогда началась жизнь! Отец сажал Вольфганга на колени, наигрывал мелодию – и восторгался, когда Вольфганг в два счета повторял ее.
А та пьеска, про которую говорит Алоизия… Всего лишь небольшая незамысловатая вещица в фа-мажоре, на три четверти, с простеньким ритмическим рисунком – две восьмушки и две четверти, две восьмушки и снова две четверти плюс нехитрый аккомпанемент, четверти. Она как-то сама собой придумалась в его голове. Но записывать музыку тогда он еще не умел. Наиграл отцу, тот пришел в восторг. Еще бы, сын сочинил менуэт! Пусть пока он был похож на другие образцы, но это уже была собственная музыка, к тому же написанная ребенком! Отец, быстро выправив ошибки в голосоведении баса, покрыл листы в специальной тетради нотными знаками. И скоро уже в той тетради, куда он записывал сочинения Вольфганга, свободных страниц почти не осталось.
– Наверное, я был потешным ребенком, – Вольфганг подал Алоизии руку, и они пошли вдоль залы, где ожидался концерт, и музыканты уже настраивали инструменты. – Помню, пригласили нас в Вену. Во дворце был так хорошо начищен паркет, что я, идя к фортепьяно, просто шлепнулся. Лежу, дергаюсь, подняться не могу, не выходит! Родители оторопели. Не знали, могут ли они в присутствии монархов помочь мне. Тогда императрица попросила свою дочь подойти ко мне. Девочка пришла, протянула руку. И я сказал на весь зал: «Ты добрая! Женюсь на тебе!»
Алоизия рассмеялась, а Вольфганг добавил:
– Ох уж эти мне дворцовые штучки! Мою «Притворную пастушку»[28] так и не поставили. Интриганы!
Девушка вздохнула:
– Мне жаль. Не сомневаюсь: твоя опера прекрасна! Слушай, но ведь получается, у тебя совсем не было детства? Одни разъезды да овации!
Вольфганг хотел сказать, что никакого детства ему было и не надобно никогда. С самых ранних лет он понимал: его музыка – это воля Бога, и он должен много и усердно работать. И даже нет, слово «должен» тут нельзя говорить. Он не мог этого не делать, никакие детские забавы его не интересовали. Но если родители заставляли отдохнуть от сочинения музыки или упражнений на инструментах и отдых этот затягивался – ничего печальнее и придумать было нельзя.
Разъезды радовали Вольфганга. Интересно колесить по городам, смотреть на самых разных людей. И не просто смотреть – играть свои новые сочинения.
А вот овации и восторги казались ему более чем смешными. Кто восторгается? Монархи, которые сегодня слушают прекрасную музыку, попивая вино, а завтра с таким же интересом взирают на бои человека с тигром? Мало кто из знатных людей понимает музыку. Для них иметь своего композитора, все равно что владеть хорошей каретой и лошадьми. Нет, похвалы Вольфгангу совершенно безразличны. Но от знатных людей зависит доход семьи. Какие же они жадные и рассеянные! Могут дарить пятые часы – а денег за уроки для своих детей не давать совсем. Слуги ведь всегда принесут им обед. О том, что многие за обед и за крышу над головой должны платить деньгами, они и не думают…
Впрочем, все эти рассуждения показались Вольфгангу слишком обременительными для прелестной головки Алоизии Вебер. Поэтому озвучивать он их не стал, а спросил другое:
– Скажи, отчего ты всегда торопишься уйти, когда я прихожу в ваш дом? Твои мать и отец мне рады, сестры тоже охотно болтают о всякой всячине. Ты же, едва поздоровавшись, уходишь в другую комнату…
– Мне надо заниматься, Вольфганг. Если я хочу стать певицей, придется все свои силы отдавать этому. Ты понимаешь?
Не найдясь с ответом, он кивнул.
Музыка действительно требует всей души, всех помыслов и устремлений. Только вот у него как-то так сейчас получилось, что в сердце нашлось место не только для музыки, но и для прелестной молоденькой девушки.
– И все же я надеюсь, мы будем разговаривать и встречаться чаще! – Он легонько пожал тонкие пальцы Алоизии.
Она бросила лукавый взгляд и кивнула:
– Мне пора распеваться, милый Вольфганг!
Топили в залах, как всегда, отвратительно.
Вольфганг весь продрог в своем фраке. В пальцах, обычно легко порхавших по клавишам, чувствовалась скованность. А ведь на Алоизии совсем тоненькое шелковое платьице…
Концерт, по мнению Вольфганга, прошел скучно. Музыканты были вполне талантливы, чтобы играть свои партии без серьезных огрехов. Публика оказалась достаточно воспитанной и переговаривалась приглушенным шепотом. Одна отрада – Алоизия была в голосе. И это отметила даже придворная певица, поцеловавшая девушку в щеку, а Алоизия очень мило покраснела от удовольствия.
Возвращаться к себе, на окраину города, в холодную комнату (обладавшую единственным достоинством – за нее можно было расплачиваться уроками игры на клавесине дочке хозяйки), Вольфгангу пришлось пешком. Даже пары монет, чтобы нанять извозчика, у него не оказалось. Впрочем, долгая дорога была Моцарту не в тягость. Он надеялся, что, когда он вернется, мать уже будет крепко спать – а это значит, никаких упреков не последует.
«Конечно, с одной стороны, очень жаль, что архиепископ не отпустил отца из Зальцбурга и он не смог поехать со мной в Мангейм, – думал Вольфганг, стараясь идти побыстрее – так морозный ветер казался менее колючим. – Матери тяжело было пускаться в путь и переносить все тяготы дороги. Но мне уже двадцать два года, я мог бы поехать и один. И все-таки я рад, что со мной сейчас мать, а не отец. Отец бы все понял о моих чувствах к Алоизии намного быстрее. И попросту увез бы меня. Он считает, что вправе распоряжаться моей жизнью, как своей собственной».
Вопреки надеждам Вольфганга, мать не спала.
Увидев сына, она отложила Библию, зажгла новую свечу от почти растаявшего огарка и протянула сыну пару листов, исписанных четким мелким почерком.
– Это опять от отца, – тихо сказала она и закашлялась.
– Если бы ты только не писала ему про Алоизию – он не забрасывал бы нас упреками и обвинениями, – вырвалось у Вольфганга.
Он взял письмо и погрузился в чтение.
«Умоляю тебя, мой дорогой сын! Прочти письмо мое внимательно, а прочитав, выбери время поразмыслить над ним. Терпеливо выслушай меня. Ты отлично знаешь, как нас угнетали в Зальцбурге. Ты знаешь, сколь плохим стало под конец мое материальное положение и почему я сдержал свое слово, отпустив тебя в столь дальний путь. Тебе известны все мои бедствия. Твоя поездка преследовала две цели: сыскать постоянную хорошую службу или же, если это не удастся, обосноваться в большом городе, где можно хорошо зарабатывать. И то и другое имело целью оказать помощь родителям и дорогой сестре, а главное – завоевать мировую славу и известность. Частично это уже свершилось в твоем детстве, частично – в юности твоей. Теперь лишь от тебя одного зависит, сможешь ли ты, постепенно возвышаясь, достичь величайшего почета, какого когда-либо удостаивался музыкант. К этому тебя обязывает твой необыкновенный талант, дарованный тебе Господом Богом. Хочешь ли ты помереть заурядным музыкантом, о котором позабудет весь мир, или знаменитым капельмейстером, о котором потомки будут читать в книгах; на соломенной подстилке, под башмаком у жены, в доме, переполненном полуголодными ребятишками, или же, проведя жизнь по-христиански, в довольстве, чести и славе, полностью обеспечив свою семью, почитаемый всем миром? И все это зависит только от твоего благоразумия и от того, какую жизнь ты поведешь. Прочь в Париж! Да поскорей! Бери пример с великих людей – или Цезарь, или ничто!»[29].
– Мы завтра же едем в Париж, – заметив, что Вольфганг закончил чтение, сказала мать. – Вещи уже уложены, карету я наняла.
От отчаяния ему захотелось разрыдаться.
Бросить ее, свою любовь, нежную прелестную девочку, с такими прекрасными глазами, что при виде их сердце сначала останавливается, а потом начинает биться как сумасшедшее? Не помочь ей в ее попытках стать певицей? Конечно, возможностей у него не так уж и много – но он бы старался, он бы что-нибудь придумал…