по потолку и краю стены свет делает их похожими на ясную, с быстрым течением, воду. Лежа в постели, Аристид Иванович смотрит в потолок. Он видит, как пятна и блики света становятся все меньше, слабее, неотчетливее; их движение угасает. Наконец они мутнеют и исчезают, слившись с побелкой.
— Вот и все на сегодня, — говорит Аристид Иванович и тянется за сигаретами. — Привет.
— Привет, — говорит Майк, проходя мимо табачного киоска.
— Привет, — говорит банкир. Светлые джинсы и куртка сидят на нем как аккуратный костюм. Под мышкой он держит блок сигарет. — Интересно, это слово что-нибудь означает?
Майк останавливается.
— Это то же самое, что «здравствуйте», или «доброе утро», или что-то еще. Так говорят, когда видят кого-то знакомого.
— Я понимаю, но мы ведь не знакомы.
— Зато часто видимся, — говорит Майк и, подумав, добавляет: — На одном и том же месте.
— И что?
— Это успокаивает. Ты замечаешь что-то знакомое — ну так знакомое, без знакомства — и даешь понять, что заметил, что все в порядке.
— Значит, это все равно, что сказать «не бойся».
— Наверное, — говорит Майк уже не так уверенно. — Но только можно сказать «привет» кому угодно, это ничего не значит.
— Вот это я и имел в виду, — говорит банкир. — То есть я с этого начал. Рассуждая логически…
— При чем тут логика? — перебивает Майк. — Неужели нельзя просто сказать «привет», а что это значит, каждый придумает для себя сам.
Банкир улыбается.
— Хорошо, — говорит он. — Привет.
Они расходятся в разные стороны.
— Черт, — говорит Майк, — я забыл ему поклониться. — Он оборачивается, но банкир уже довольно далеко: переходит дорогу, уменьшается, превращается в одну из фигурок на краю парка.
Еще дальше две фигурки — мужчина и женщина — бодро, дружно шагают по аллейке. Они подходят к дороге, останавливаются. Останавливаются и стоят.
— Вот дурни, — говорит Майк, приглядываясь. — Там же светофор не работает.
— Я не пойду без зеленого света, — угрюмо говорит Александра Генриховна. — Можно вернуться и пройти через парк.
— Там ведь тоже нужно переходить дорогу.
— Но светофора-то там нет. Мы ее перейдем, посмотрев по сторонам.
— Хорошо, — говорит писатель. — Ты моя жена, я должен демонстрировать лояльность. — Он морщится и смотрит в сторону; его взгляд быстро, небрежно пробегает по стеклянной поверхности неглубокой лужи. Ясное утро блестит в луже желтым пятном.
Свет, пройдя сквозь широкий бокал с чем-то золотисто-коричневым, ровным желтым пятном ложится на страницу развернутой книги. Сидя на подоконнике, Кира смотрит в книгу и видит, как в этом пятне медленно шевелятся четкие буквы.
Зарик смотрит на желтое пятно испорченного светофора.
— Неудачно день начался, — говорит он. — Пойду-ка я домой, почитаю. — Он достает из кармана часы. Блеснув циферблатом
под носом писателя, крепкая рука выхватывает с полки яркую бутылку. Писатель пятится. Осторожнее, говорят ему. В супермаркете полно народа, лица сливаются с множеством банок и упаковок на полках. Лица вспухают колбасами, блестят, как пивные бутылки; кожа хрустит целлофановой упаковкой чипсов. Догоняя жену, писатель молча идет вдоль винного стеллажа.
— Саня, что ты думаешь о свободной продаже оружия?
Александра Генриховна, нахмурившись, смотрит на бутылки.
— А она у нас какая? Может, возьмем чилийское?
— Может, лучше водку? Я хочу сказать, ты бы себе легально ствол купила?
— Зачем?
— Защищаться.
— А откуда мне знать, когда он понадобится?
— Носить его все время с собой. Люди будут чувствовать, что у тебя есть чем защититься, и никто не тронет.
— Да, — говорит Александра Генриховна, снимая с полки бутылку красного вина, — но как-то это странно. Читаю я, скажем, лекцию, а в портфеле у меня лежат книжки, курсовые и ствол.
— Чего странного?
— Вдруг мне захочется защититься от автора какой-нибудь курсовой?
— Какая ты, — говорит писатель. Он смотрит на ровно сияющие ряды бутылок. Плотное стеклянное пламя гудит слаженными голосами холодильников, музыки, толпы, и его тяжелый неповоротливый блеск расплывается пятнами жира. Жирные желтые блики обвисают в луче света; пропитавшись этими бликами и пылью, набрякший грузный луч, не держа равновесие, заваливается куда-то в сторону. Он трепещет, становится бесформенным, течет по полу блеклой лужицей, истаивает. Только желтые пятна
листьев неподвижно лежат по краям медленно темнеющей воды, в которой уже не отражаются ни небо, ни смутные кроны деревьев. Фонари еще не включены, но в темной воде дрожит, поднимаясь снизу вверх, какой-то слабый размытый свет. В край лужи попадает ребро старого, неровно стоптанного ботинка.
— Осторожнее, — говорит надменный человечек, круто сворачивая.
— Это всего лишь вода, — говорит лысый. Он идет неторопливо, слегка шаркая. — Я все-таки не понимаю, чем тогда, по-твоему, литературные стили различаются.
— Почти ничем, если их сравнивать не друг с другом, а с жизнью. Например, берешь все как есть и немного улучшаешь — это реализм.
— А если немного ухудшаешь?
— Это тоже реализм, но критический.
— А если ухудшаешь очень сильно?
— Тогда это утопия.
Лысый размышляет.
— А постмодернизм?
— Никакого постмодернизма не существует.
— А каким бы он был, если б существовал?
— Не знаю, — говорит Белинский неохотно. — Я могу оценить только что-то уже сделанное, а чтобы на пустом месте фантазировать, нужен талант. Берешь все как есть, а делаешь как тебе заблагорассудится. Получается литература. Без всяких измов. Никто из тех, кого мы знаем, на это не способен.
— Как жаль, — говорит лысый рассеянно и смущенно, словно отвечая невпопад. Он смотрит себе под ноги, на свои ботинки, на темный крупный песок дорожки, на смазанные очертания чьих-то следов, пропадающих в чернильной гуще вечера.
— Тру-ру, — говорит Зарик, облокачиваясь. — И желтый шелк ковров, и грубые следы…
— Что значит «грубые следы»? — спрашивает Лиза, протирая стойку. — Подвинься. Кому они нагрубили?
— Это, наверное, следы от грубой обуви. — Зарик смотрит на свои ботинки, болтает ногой. — Понимаешь, это такой троп, фигура речи.
— А зачем речи фигуры?
— Это трудно объяснить, — объясняет Зарик, — особенно человеку, который все понимает буквально.
— Я просто избегаю недоразумений.
— Ерунда, — говорит Зарик. — Избежать недоразумений невозможно, с фигурами речи или без них. Слово — само по себе недоразумение. Когда мы говорим, то просто громоздим недоразумения друг на друга, и они не так сильно бросаются в глаза, если их много.
— Вот-вот, — говорит писатель, усаживаясь на свободный табурет. — Здравствуйте, Лиза. По этому поводу я придумал сюжет.
Лиза кивает.
— Пива?
— Да, — говорит писатель со вздохом, — наверное. — Он расстегивает пальто, чешет нос, приглаживает всклокоченные волосы, достает сигареты. Вид у него довольный, сытый и немного смущенный. — Один мужик умер, — начинает он, придвигая к себе пивную кружку.
— Вот оно что, — говорит Лиза.
— И оставил отдаленному племяннику наследство: два романа в рукописи. Парню было не до того, но потом он крепко сел на мели и с горя решил эту писанину издать.
— И всё оказалось очень круто, — говорит Зарик.
— И всё оказалось очень круто. На него мода, куча премий, переводы на все известные ему языки. И вот, чтобы утвердить навсегда репутацию и получить какую-нибудь уж совсем навороченную премию…
— Нобелевскую.
— Он должен издать третий роман, А где его взять? Он те два своих романа даже не читал, вот он их читает, чтобы разобраться.
— И содрогается, — говорит Лиза.
— Нет… не думаю. Скорее всего, он просто не понимает, из-за чего столько шума, и вообще о чем это. А писать нужно. Что парню делать?
— Кого-нибудь нанять, чтобы написал, — говорит Лиза.
— Как он может так рисковать, речь о Нобелевской премии. Кроме того, кто сможет написать на таком уровне — парень-то не сечет фишку, но все вокруг вопят, что он гений. У него творческая депрессия, издатель за ним ходит, в попу целует…
— А критики, между тем… — говорит Лиза и улыбается.
Писатель мрачнеет.
— Он прочитывает свои романы еще раз и начинает кое-что понимать.
— И оказывается гением на самом деле, — говорит Зарик.
— Он понимает, что с третьим романом это будет трилогия, и в последнем романе должна быть рассказана вот эта бодяга о наследстве и всем, что потом было. Если он этот роман напишет, получится гениальная трилогия, но все всплывет. Копирайт, допустим, все равно его, но он уже привык к славе, то-сё… Кроме того, у него любовь с одной рыжей дамочкой, но он ее любит просто так, а она в нем любит гениального писателя. Ее даже деньги не интересуют, только гениальность в чистом виде.