— Ага.
— Я их не пишу, а читаю, — поспешно говорит Зарик. — Потому что у меня не видения, а глюки. Большая разница.
Он вздыхает и с задумчивой надеждой смотрит в глубины своей кружки. Там загадочно блещет густой желтый свет и истаивает последняя бледная пена. Зарик склоняется и дует на закорючку из смирных мелких пузырьков -
но лужа даже не вздрагивает, хотя сильный порыв ветра пронес рядом песок и сдвинул с места отломанную ветку с крупными блекло-зелеными листьями. Теперь ветка лежит на дорожке парка и тяжело трепещет, как выброшенная на берег рыба.
— Видишь? — говорит студент Соколов.
Даша, в длинном кожаном плаще, черных очках и ярком бандане, засовывает руки в карманы и немного наклоняется.
— А ты в нее залезь, — говорит она, глядя на лужу.
— Придется, — говорит студент Соколов и снимает куртку. — Держи.
— Упс, — говорит девица Пухова.
Студент Соколов засучивает рукава и присаживается на корточки.
— Сначала пощупаем, — говорит он. — Собак и тех не сразу ножиком режут, сперва погладят. Как это называется?
— Вивисекция.
— Это называется пальпация. Ну, ты видишь? — говорит он, по локоть запустив руки в воду. — А можно и глубже.
— Твоя настоящая профессия, — говорит Даша со смешком, — гинекология и акушерство. Может быть, там люк.
— Я сейчас шевелю руками, — говорит толстяк сосредоточенно, — и я их не чувствую. Все, что в этой воде есть, — его словно и нет. Дай-ка мне что-нибудь.
Даша шарит в карманах и достает бело-желтую банку джин-тоника.
— Полная, — говорит она.
— Ну же, ради науки.
— Может, — говорит Даша, — у тебя и рук-то уже не осталось. — Осмотревшись, она поднимает и протягивает ветку. — Науке мое пойло ни к чему, а если там люк, то тоже.
— Бросай.
Брошенная в воду ветка медленно то ли тонет, то ли растворяется. Студент Соколов стремительно отскакивает от лужи и опасливо рассматривает и нюхает свои мокрые руки.
— Ну что? — спрашивает Даша.
— Пощупай.
— Мокрые и холодные. Больно?
— Нет, только словно в морозильнике подержал.
— Или в кислоте, — замечает Даша.
— О, фак, — говорит студент Соколов и трясет руками.
— Вот и Радищев сказал то же самое.
Студент Соколов достает носовой платок.
— Какая ты злая, — говорит он. — Все вы, тощие, такие. Как ты думаешь, почему он просто не застрелился?
— Хотел инсценировать несчастный случай, чтобы у родных потом не было лишнего геморроя. А как кислоты хватил, понял, что недозаложился, только застрелиться ему уже не дали. Это просто вода, не расстраивайся.
— Угу, — он смотрит на скомканный мокрый платок. — У тебя дома есть лыжные палки?
— Лыжные палки?
— Или удочки.
— Кажется, есть спиннинг, — говорит Даша, подумав.
— Нам ведь не рыбу ловить, — говорит студент Соколов укоризненно. Он надевает куртку, наглухо застегивается. — Я вчера видел одну подходящую палку. Где-то там, на другом краю парка.
На другом краю парка рыжая женщина внимательно разглядывает какой-то куст. Мимо идут писатель и Бивис; Бивис тащит толстую суковатую палку. Увидев собаку, Кира улыбается. Писатель поспешно кланяется.
— Это жасмин? — говорит он приветливо. — Какой красивый.
— Это боярышник, — говорит Кира холодно. — Красивым он был пять месяцев назад, когда цвел. Точнее, был бы. Потому что пять месяцев назад его здесь не было. И даже вчера.
— Э, — говорит писатель. — Ну да. Удивительно, как всё меняется.
— Только кусты.
— Люди тоже.
— Вот как, — говорит Кира, доставая сигареты. — И вы когда-нибудь видели, как люди меняются?
— Это происходит не сразу, — говорит писатель и торопится достать зажигалку. — Но потом, конечно, замечаешь. Один стал модным, другой — лысым, а кто-то вообще умер. Это ведь перемена, когда кто-то умирает?
— Смотря для кого.
— Ну, допустим. Но в этом-то смысле и с кустами ничего не происходит: кустам наплевать, они просто растут и цветут, когда нужно.
— А когда нужно?
— Весной, я думаю, — говорит писатель осторожно. — В начале лета. Не так, чтобы сейчас. Древние египтяне, конечно, снимали урожай два раза, но к нам это не относится. Вы не рассердитесь, если я спрошу, как вас зовут?
— Когда люди хотят познакомиться с кем-то, они говорят страшную чепуху, — говорит девица Пухова. — Несут, что на язык придет. Это от страха и еще потому, что у людей совсем нет воображения. Они стремятся показать себя с выгодной стороны и начинают наворачивать обо всем, что знают. А знают все примерно одно и то же, так что и выходит разговор с зеркалом. Вы так не думаете?
— Клиент всегда прав, — говорит Лиза холодно.
— Простите.
— Если я не стремлюсь поделиться своими мыслями, это еще не значит, что у меня их нет, — объясняет Лиза. — Просто мне платят не за то, что я думаю.
— Угу. Сделайте мне джин пополам с мартини экстра драй, без льда, без тоника. Вам платят за обслуживание клиентов, так?
— Так.
— То есть вы клиенту наливаете, даете сдачу и терпите, пока он тут сидит.
— Да. Ваши триста восемьдесят.
— Спасибо. А терпеть клиента — это и значит слушать его и pазговаривать.
— Вот именно, — говорит Лиза. — Почему вы думаете, что разговор предполагает обмен мыслями?
— Я так думаю, потому что мне нравится так думать, — говорит девица Пухова, подумав. — Иначе было бы слишком ужасно. А кому, по-вашему, платят за то, что он думает?
— Никому.
— Тогда выходит, что думать — это непрофессионально.
— Да, — говорит Лиза, — чистое любительство. Поэтому и получается известно как. Вы пьете без тоника, потому что так вкуснее или просто крепче?
— Крепче, — говорит Даша, — и вкуснее. Об этом-то я как раз не думала. О важных вещах как-то не думается, их просто делаешь, и всё. Иногда потом оказывается, что напрасно, но если бы подумал об этом с самого начала, вышло бы еще хуже.
— Я так не думаю, — говорит Аристид Иванович.
— Папа, ну почему ты не хочешь лечь в клинику?
— Потому что умереть в больничной палате — это совсем не то же самое, что просто умереть, — говорит Аристид Иванович сердито.
Он пытается не кашлять. Прислонившись к книжным полкам, банкир смотрит на сидящую у его ног собаку. Собака смотрит на банкира. Размываемая сумерками, комната кажется больше, запущеннее и печальнее, чем есть.
— Я стараюсь причинять как можно меньше хлопот, — говорит Аристид Иванович. — Я бы и от похорон тебя с удовольствием избавил, будь это в моих силах. Когда-то я мечтал, что уеду умирать к морю, в какой-нибудь милый крымский пейзаж, но ведь это вздор, а хлопот не оберешься. Там и похоронить-то теперь не разрешат как пaршивого москаля и иностранца. Что ты делаешь?
— Хочу зажечь свет. Тебе нужно поехать в хорошую швейцарскую клинику.
— Еще чего, там тоже не хоронят. Знаешь, я вывернул лампочку.
— Почему?
— Мне и так, что нужно, видно, — говорит старикашка, — а на меня чего смотреть.
— Почему ты думаешь, что не хоронят? Что они, по-твоему, делают со своими покойниками?
Аристид Иванович сбит с толку.
— Значит, и в Швейцарии есть место для смерти, — говорит он, фыркнув. — Тогда тем более. И вообще, поговорим о похоронах, когда мне станет лучше; я сейчас не в настроении.
— Как тебе станет лучше, если ты отказываешься лечиться?
— Лечиться в моем возрасте — это бессмысленная жестокость.
— Я тебя не понимаю, — говорит банкир.
— Ничего странного, — говорит Аристид Иванович. — Я сам себя не всегда понимаю.
Он съеживается в кресле, до ушей натягивает плед, поджимает губы. Его взгляд, брезгливо балансируя, пробирается по заваленному бумагами столу — медлит рядом с пачкой сигарет — в пепельнице лежат вскрытые пустые ампулы — прыгает на книжную полку, раскачивается, цепляясь за выступающие переплеты. Взгляду, как отяжелевшему гимнасту, с трудом дается каждый прыжок, движение, но под ногами уже подоконник, и взгляд, всем телом припав к стеклу, жадно, тревожно дышит мягким серым сумраком -
и чихает, сдув с книги мягкую серую пыль. Густым клубом сумерек пыль повисает в комнате. Зарик мрачно озирается и, подумав, снимает очки.
— Так-то лучше, говорит он. — От очков одна депрессия.
— Так лучше? — смущенно спрашивает Майк.
Лиза аккуратно размешивает суп ложкой и пробует.
— Перец был ошибкой, — говорит она.
— Может, сметаны?
Лиза меняется в лице. Оба медленно, сосредоточенно хлебают.
— Сестра, ты видела объяву в подъезде? «Профессиональное уничтожение грызунов». Я подумал…
— Что значит «профессиональное»?
— Наверное, это когда грызуны не очень страдают. Людям ведь тоже приятнее, когда голову с одного удара отрубят, или, например, веревка не оборвется, или расстреляют как положено. Я подумал, может, пусть они?