Когда тебя из Рохмани прислали, Лосев мне все-все про тебя рассказал — и что ты там на самом деле написал, и как переписывать пытался, и что в шинель зашил, и как тебя этот ваш начхимчик застукал и тут же к Лосеву помчался. Он про тебя все знал, подполковник-то. Мы с ним дружили. Он мне тогда сказал: Сильва, он хороший парень. Он идиот, но хороший. У нас его держать нельзя, потому что тот гаденыш мне на него настучал и ждет ответных действий. Я его переправлю к тебе, найду предлог, а ты уж как-нибудь… — и я тебя принял, сука. А ты ее бросил, раненую, девушку бросил — она тебе, значит, говорит: иди! — и он пошел, как миленький, а?! Потрусил, как цуцик! Послушный он! Она ему — брось меня! — и он послушался, а? Ну мразь… Да мало того! Шинельку еще свою пристроил, стишки свои уродские, решил проблему, сука. Ты вот тогда по полю пошел в гимнастерочке своей… сейчас, думаю, выстрелю в спину, между лопаток, так и видел уже, только повернуться не мог удобнее, я ж весь в кровище был, живот, ноги…. ты-то думал, что я помер давно, а я все видел и так тебя ненавидел. И вот идешь ты по полю в своей гимнастерочке — и тут меня как озарило: не буду стрелять! Ты прямиком на немцев шел, ты в плен шел своими ногами! О, думаю, так-то еще лучше — пусть с ним наши комиссары разбираются потом, совсем хорошо получается, чего последний патрон на него изводить. Последний на себя, это я хорошо усвоил. Приказ 270 — может, слыхал чисто случайно? Но нет — декаденты у нас приказов не читают, ни хера не знают, в небесях воспаряют, я понимаю. Значит, чешешь ты прямо на них, они к тебе выходят с объятьями, а я лежу и всю эту картину наблюдаю, я дальнозоркий. И от злости никак сознание не теряю, а, наоборот, очень трезво мыслю. Гляжу, они тебя ввосьмером уводят — не знаю уж, чем ты их так напугал, мускулатурой, не иначе. А остается один вшивенький сержант или как он по-ихнему. Ой, думаю, ой. Чистый фарт подвалил. Вы меня извините на минуточку?
Он отодвинул стул бесшумно и вышел из кухни. Была темень: они не зажигали света, потому что все уже спали; Гелена рухнула на диване в большой гостевой комнате, где ей постелили, переводчик пристроился там же на какой-то кривой козетке, папа-старичок, нагрузившись красненьким, закемарил еще за столом, и его увели; быстро перемыв посуду, ушла и Ката. Они сидели вдвоем. Вешняков вернулся, морда у него блестела в темноте: умылся. Он не был пьян, вот что страшно. Где у меня, когда это было — страшное трезвое безумие, и я весь в его власти?
— Ну так вот. Этот самый ихний нижний чин полный был чудак, ничего не скажешь. Он, во-первых, трупов боялся или крови, не знаю. Нет, трупов, трупов. Тут меня Ниночка, считай, прикрыла — она уже скончалась в тот момент, так он как подошел, так и отскочил, вояка хренов. Ну давай! — думаю. И глаза закатываю, как Дориан Грей. И лежу весь в кровище. Короче, он у меня браунинг забрал — и бежать, даже часы с руки не снял, сдрейфил. Бывают такие чудаки, а? Тут думаю, раз такое дело, пока помирать не буду. До ночи отлежался. Потом шинельку вашу с Ниночки снял и пополз в деревню. Дальше дела не самые интересные, Катькина сестра меня в погребе прятала, я там простыл и чуть не помер, опять же гангрена, полноги отнять пришлось. Но жив. И знаете, Гелий Михайлович, я вас крайне ненавидел, можете мне поверить. Стишки эти ваши читал ночами и все ждал, как я вам их в морду швырну. Ну вот вроде швырнул, сбылась мечта. А дальше мне вам только спасибо говорить надо.
Москва, 1952
На Кировской прихожей не было вовсе. Открываешь входную дверь — и сразу кухня. Дальше ты через кухню проходишь, а там уж комнаты. И куда, например, зимой пальто девать — непонятно. К тому же на кухне располагалась Капитоша на раскладушке, и переселить ее было некуда, да она б и не согласилась стронуться со своего места. Все это было зверски неудобно, а уж если гости — впрочем, на Кировской такого понятия не знали. Не было дня, чтоб кто-нибудь не заявлялся, к вечеру за стол садилось минимум десять человек, все свои, какие там гости. И все они перлись через картофельный пар, через Женькины пеленки, через Капитошины тапочки и сваливали свои пальто и шубы в ванной на пол. В день юбилея Михдиха стояла страшная жара, Гелена пришла домой из института без сил и села на пол на кухне; впервые идиотское строение квартиры ей показалось разумным: она не могла никого видеть. В комнатах хохотали, голосили, возглашали здравицу, Аля наяривала на рояле, и — Гелена не видела, но точно знала — растроганный носатый Михдих в бархатном пиджаке плясал с крошечным Женькой польку-бабочку; басил Виктор, азартно орал Крот, Гелик ронял свое веское слово — что такое они спорили… Ах, да: Витька ляпнул про бесконечность, дескать, мы не можем ее понять, а Гелик снисходительно возражал: помилуй, это конечность мы не можем понять, а бесконечность… Толя как всегда выступал арбитром-миротворцем и гудел что-то такое вразумляющее.
На кухню вошла Капитоша. С час назад ее вытащили с раскладушки, заставили пойти к столу и выпить рюмку, она махала руками, хохотала, пустила слезу, Эрлих, Сашка, Коля — все кинулись целовать ее, потребовали речь, она застыла с рюмкой в руке минуты на три, потом шепотом сказала: дорогой Михаил Дмитрич! — все рухнули от хохота, Михдих спешил к ней ее обнять. Она просидела за столом целый час — это было прямо небывало, она уже совсем редко поднималась; вспомнила маму покойную, вспомнила, как все были маленькие, насмеялась, наплакалась и очень довольная пошла к себе. Увидела Гелену, всполошилась: детонька моя, что случилось?
Ничего, ничего она не могла рассказать ни Капитоше, никому. Зачем, зачем я пошла в этот Энергетический, кой черт меня понес? Ей стало жарко и тошно от собственного прекраснодушия — пошла, как миленькая, а что ей было делать: два года никуда не могла устроиться на работу, не брали, не брали нигде — дочка репрессированного? До свиданья. Гелик тоже сидел без работы — только что из лагеря, кому это надо. Всех волок на себе Витюшка, жили всемером впроголодь, Женька маленький, болел, страшно вспомнить — и тут вдруг чудом каким-то взяли в Энергетический, она поверить не могла.
Она все знала, все — но просто надеялась, что как-нибудь обойдется, что ее минует. И вот теперь этот мальчик. Как же жарко и плохо мне.
Экзаменаторы плавились от жары, абитуриенты плавились от жары, и она сама сидела, обмахиваясь платком и напряженно думая только о стакане холодного молока. До конца экзамена оставалось дотерпеть еще полчаса. Этот мальчик — она не запомнила его имени, но какое-то оно было страннейшее, она еще подумала: что за нелепые выходки родителей — и однозначная, не оставляющая сомнений еврейская фамилия. Он был какой-то ужасно необычный. Очень красивый, очень — нннннно не только… Яркий, что ли? Что-то в нем было… Ну мальчик — собственно, почему мальчик, двадцать четыре ему по документам, но что-то в нем было мальчишистое, — ну растрепанный, ну улыбается…То ли этот контраст: очень светлые волосы и очень черные, как у галки, глаза, то ли… Взял билет, улыбнулся и пошел готовиться — а она не могла оторвать от него взгляда; осторожно глянула на других преподавателей, те тоже — не отрываясь. Какой-то морок, честное слово. Она так ошалела от его внешности, что даже не сразу сообразила, а потом вдруг спохватилась и взмолилась про себя: только не ко мне, не ходи ко мне!
Он как услышал — пошел прямиком к ней, глазастый, сияющий, и стал отвечать. Он говорил очень быстро и очень отчетливо, сильно грассировал; сиял глазами и очень белыми зубами: он был абсолютно уверен в своем блестящем ответе. Первый вопрос билета, второй и решенная задача — все безупречно. Ну хорошо, сказала она деревянным голосом и задала первую каверзу. Он ответил. А если так? Он ответил. А так? — Да пожалуйста! — А если еще эдак? — Будьте любезны! Она дала задачу для третьего курса, для пятого — он расщелкал и их, задумавшись буквально на полминуты. Ну вот и все. Она отчаянно зажмурилась, и злосчастный запотевший стакан молока сейчас же встал у нее перед глазами: вы не очень хорошо готовы, — тем же скрипучим голосом сказала она, — я могу поставить вам «удовлетворительно», будет лучше, если вы придете на следующий год.
Мальчик взглянул на нее пристально, она тут же опустила голову и стала старательно чиркать чего-то в ведомости; он все смотрел — и ей поневоле пришлось встретиться с ним глазами. Зачем же было так мучиться? — улыбаясь, спросил он.
— Детка моя, у тебя лихорадка, — озабоченно сказала Капитоша, — да сильная! Где ж ты простыла в такую жару?
Две недели, что Гелена провалялась с пневмонией, ей мерещились ледяные молочные водопады, белые ливни и черные круглоглазые галки.
Разговор, которого не было
— Ну что, давай поговорим. Мы сейчас редко с тобой разговариваем. Стало быть, ты в Венгрии встретил капитана Вешнякова? И вы вспоминали, как ты попал в плен.
— Ну да.
— Ну, расскажи хоть. Ты что пить будешь? Коньяк опять? Давай коньяк, неинтересный ты человек.