Я засмотрелась на рейд. Море лежало гладкое, ярко-синее, как драгоценный камень. Только оно, море, и осталось здесь таким, каким было в мой первый приезд. И небо. Я вспомнила, что сейчас конец марта, в Севастополе должны цвести алыча и миндаль.
В этом году они не успевали расцвесть. Огнем сжигало их, душило черным дымом, присыпало серой пылью. Правда, неподалеку от могилы Корнилова даже этой весной, говорят, цвело маленькое миндальное дерево. Упрямо цвело. Если бы у меня было время, я бы навестила его и поклонилась ему. Это цветенье было как символ надежды для всех, кто не позволял себе поддаваться отчаянию.
Я уже подходила к госпиталю, когда начался очередной налет на город.
Над холмами Северной стороны поднялась туча. Она была аспидно-черная, ребристая и тускло отсвечивала на солнце. Гул стоял такой, словно бы рушилась Вселенная.
До госпиталя я не успела добежать, пришлось ткнуться куда-то в щель, вырытую среди развалин.
Подобной бомбежки я не испытывала еще ни разу, хотя на фронте с начала войны. Небо затягивалось плотной пеленой. Немецкие бомбардировщики шли сомкнутым строем.
Рядом мужчина в ватнике что-то бормотал торопливо. Я подумала: молится. Оказалось: считает самолеты.
— Около пятисот прошлый раз насчитал, — сообщил он. — Сейчас, наверное, не меньше.
Самолеты закрыли солнце. Потом небо с грохотом и свистом опрокинулось на землю…
…Туча прошла над городом. Соседи мои стали выбираться из щели, отряхиваться, ощупывать себя — целы ли? Всё серо и черно было вокруг. С разных сторон раздавались крики о помощи.
До ужаса похоже на землетрясение, как мне описывал его Мыкола, но, конечно, это было во сто крат более разрушительно, бессмысленно. Улица мгновенно изменилась. На месте нескольких домов курились пожарища. Еще дальше, за крышами уцелевших домов, раскачивались, взметались и опадали огромные языки пламени.
Но где же госпиталь? Я не узнала его — здание как-то перекосилось, край его обвалился.
Когда подбежала к госпиталю, оттуда уже выносили раненых.
На земле билась и корчилась женщина в белом халате, с оторванными по колено ногами.
Женщина лежала навзничь, не в силах подняться. Платье ее и халат сбились вверх. Еще не успев почувствовать боли, не поняв, что произошло, она беспокойно одергивала на себе платье, стараясь натянуть его на колени, и при этом просила:
— Бабоньки! Да прикройте же меня, бабоньки! Люди же смотрят, нехорошо!
Я перевидала немало раненых, в том числе и женщин, но сейчас мучительно, до дрожи, поразило, как она натягивает платье на колени — жест извечной женской стыдливости, — а ног ниже колен уже нет.
— Наша это, наша! Санитарка! — громко объясняли мне суетившиеся подле нее женщины. — Вчера троих на себе вытащила, а тут сама…
— Жгут! — скомандовала я, склоняясь над раненой. — Закручивайте жгут! Потуже!
А та все просила тихим, раз от разу слабевшим голосом:
— Ну бабоньки же…
Протяжный выговор, почти распев, с упором на «о». Я вспомнила тетю Пашу с маяка, которую спас во время землетрясения Мыкола. Но запрокинутое, без кровинки лицо было еще совсем молодое, такое простенькое, широкоскулое. Санитарке от силы было восемнадцать — девятнадцать.
И потом уж до самой ночи, до конца погрузки, я не могла забыть ее, вернее, голос ее. Раненых — в перерывах между налетами — доставляли на пирс, я размещала их в надпалубных надстройках и в трюме. Снова и снова немцы обрушивали на Севастополь раскаленное железо. Все содрогалось вокруг, грохотало, выло, трещало. А в ушах, заглушая шум бомбежки и артобстрела, звучал по-прежнему этот тихий, с просительными интонациями угасающий голос: «Бабоньки…»
Даже сейчас, после известия о Мыколе, не могу без волнения вспомнить ту санитарку…
Причал еще раз качнуло от взрыва, потом, к моему удивлению, внезапная тишина разлилась над Севастополем.
Начальник эвакуационного отделения сверился с часами:
— Точно — двадцать четыре ноль-ноль. Фрицы отправились шляфен. За это время вам и надлежит все исполнить. Не только закончить погрузку, но и успеть как можно дальше уйти от Севастополя. Таковы здешние порядки.
Я знала, что за тот короткий срок, пока немцы отдыхают, защитники города должны переделать уйму дел: подвезти к переднему краю боезапас, горючее, продовольствие, заделать бреши в обороне, похоронить своих мертвецов и эвакуировать морем раненых.
Мы обязаны выскочить из Севастополя не позже чем за два часа до рассвета. Это наш единственный шанс. Немецкая авиация, подобно кошке у щели, сторожит выход из гавани. Когда станет светло, транспорт с ранеными должен быть уже вне досягаемости вражеских самолетов, которые базируются на ближайшие к Севастополю аэродромы…
Да, такая неправдоподобная тишина разлита вокруг, что даже не верится. Только весной в лунную ночь бывает подобная тишина. Но ведь теперь как раз весна и луна. Тени от домов очень длинны, ямы и пожарища черны — пейзаж ущелья.
Можно подумать, что город замер, прислушиваясь к тому, как наш транспорт отваливает от причала.
Чего бы я не дала, лишь бы не уезжать, дождаться возвращения Мыколы из его загадочной командировки в «окрестности Севастополя»!
Но на войне каждый выполняет свой долг. Да и кто оставил бы меня здесь, даже если бы я знала, что Мыкола вернулся? Кто разрешил бы мне ходить за ним, когда на моих руках целый транспорт, битком набитый ранеными, эвакуируемыми в тыл?
Опять выбежал вперед маленький катер, хлопотливо потащил в сторону сеть заграждения, открывая «ворота» перед нами. Справа по берегу чернеет громада Константиновского равелина. И вот уже в лунном свете заискрился внешний рейд.
Стараюсь сосредоточиться на этом, чтобы не думать о Мыколе.
Расталкивая форштевнем воду, транспорт медленно вытягивается из гавани. Впереди и позади — корабли конвоя. Идем друг за другом, как по ниточке.
Но сейчас в поведении команды чувствуется как-то больше уверенности, чем утром. Мой расторопный фельдшер, сбегав на мостик, уже разузнал, в чем дело. Оказывается, днем на рейде произведена специальная, внеочередная, расчистка фарватера, вытралены какие-то новые, особо опасные мины.
Но я еще не знаю, что вытралили их благодаря Мыколе.
Море под килем стало менее опасным. Но воздух опасен по-прежнему. Поэтому огни погашены, иллюминаторы задраены. Только над мостиком гигантским светляком во тьме висит картушка компаса под козырьком.
Все, кто на палубе, предельно напряжены, как бы оцепенели в ожидании. Пулеметчики и зенитчики, сидя на своих седлах, не сводят глаз с неба.